Долгоживущая империя в принципе невозможна, потому что она противоречива в своей основе, замечает оксфордский профессор «Мы действительно никогда не станем ни швейцарцами, ни британцами, ни французами. Но мы станем другими русскими» Фото: «БИЗНЕС Online»

«СКРЕБЕМ ПО СУСЕКАМ. ЧЕРЕЗ 10-20 ЛЕТ СКРЕСТИ БУДЕТ БОЛЬШЕ НЕЧЕГО»

— Владимир Борисович, в «Революции и конституции» вы пишете, что у России, по большому счету, два пути: либо культурная революция и учреждение конституционного национального государства — либо быстрый или медленный распад самодержавной империи. Почему, с вашей точки зрения, империя как форма организации государства себя изжила и более нежизнеспособна? Северная Корея с российским периметром — разве такое невозможно? 

— Я думаю, что теоретического ответа на этот вопрос не существует и вряд ли его кто-то в обозримом будущем даст. Вряд ли появится кто-то, кто возьмется «математически» как теорему доказать, что империя нежизнеспособна. Всегда будет оставаться какое-то сомнение: а почему, собственно, нежизнеспособна? Кто, действительно, доказал, что не может быть Северной Кореи размером с 1/7 часть суши? Тем более что такое уже, в общем-то, было…

Ответ на ваш вопрос дается не столько теоретически, сколько эмпирически. С моей точки зрения, СССР был идеальной империей — учитывая уровень централизации власти, степень идеологизированности общества, масштаб репрессий, глубину идей, которые изначально лежали в основании этого строя. Такие идеи еще надо поискать, коммунизм — сложнейшая идеология, уходящая своими корнями в христианство.

Наряду с этим идеальная советская империя вписывалась в общекультурный тренд развития России, ведь с высоты сегодняшнего дня понятно, что СССР не находился на обочине исторического тренда, что он продолжил линию, идущую от Ивана Грозного, через Петровскую империю, что большевики — это вывернутые наизнанку имперцы. И, если рухнула даже эта «идеальная империя», то я не верю, что можно сегодня создать нечто в этом роде более эффективное, чтобы оно не рухнуло в течение пары десятилетий. Рано или поздно, и нынешняя российская «новосамодержавная» империя столкнется с внутренним перерождением, раньше или позже появится в ней свой Александр II Освободитель или Горбачев-Перестройщик, или кто-то еще, кто не «снизу», а именно «сверху» засомневается в целесообразности сохранения империи и скажет: «все прогнило» и нам надо что-то менять. А когда в такой системе появляется идея что-то поменять, ей наступает конец, потому что такие системы жизнеспособны настолько, насколько они ортодоксальны.

Получается, что ваш вопрос можно вывернуть и так: можно ли создать империю, в которой не надо никогда ничего менять? Так ответ будет очевидней. Наверное, было бы можно, если бы мир вокруг тоже застыл и не менялся. Но поскольку мир вокруг меняется, причем чем дальше, тем быстрее, то любая империя, рано или поздно, начнет проваливаться в историческую пропасть. Зазор, который образуется между ее ортодоксальностью и окружающим меняющимся миром, станет, в конце концов, настолько глубоким, что осознание этой глубины заставит какие-то внутренние силы в «верхушечной» части общества, которая управляет империей, засомневаться. А сомнения для такой империи — смерть. Почему нельзя создать вечный двигатель? Потому что есть сила трения. Почему нельзя создать вечную империю? Потому что есть сила исторического трения.

— «Раньше или позже». Возможно, «жить в эту пору прекрасную уж не придется ни мне, ни тебе». Обидно.

— Мы живем в такое время, когда максимальный срок, которым мыслит обыкновенный человек, это срок его собственной жизни, и за пределами этого срока человека уже практически ничего не интересует. И это, кстати, в лучшем случае, потому что многих не интересует и срок собственной жизни, а интересует горизонт максимум в 5-10 лет. Есть и те, кто живет одним днем.

Я отношусь к тому меньшинству, которому очень интересно знать, что будет, когда не будет меня. А как только ты снимаешь этот ограничитель на любопытство, горизонт оценок сразу же расширяется. В любой почти европейской столице есть храм, который строился по тысяче лет, над ним трудились 15-20 поколений, которые знали, что не увидят конечных плодов своих усилий. Потому что были крепки верой. Это чему-то нас должно учить. 

— Империя и модернизация — две вещи несовместные? 

— Я считаю, на длинной дистанции империя и модернизация — вещи несовместимые. Хотя на короткой дистанции это вещи более чем совместимые, и сиюминутно империи могут оказаться гораздо более эффективными, чем демократия. Мы видим это на примере того же СССР, Сингапура, продолжаем видеть в сегодняшнем Китае: там на короткой дистанции более комфортно проходит модернизация «сверху». Проблема в том, что на длинной дистанции такое общество гибнет от плодов этой самой модернизации, запуская процесс модернизации, оно сталкивается с вызовами, к которым само оказывается не готово.

Есть «еврооптимисты», есть «евроскептики», сейчас во всем мире распространяются «чайнооптимисты». А я — «чайноскептик». Китай еще не дождался своего Горбачева, но он его когда-то дождется. Потому что в той или иной степени в Китае развиваются те же процессы, которые мы наблюдаем во всех других частях света, ничто человеческое китайцам не чуждо, в том числе демографическая модель, при которой люди начинают ценить комфорт больше традиции и идеологии, женщины рожают после 30 и число детей в семье уменьшается. Все это приводит к росту китайского среднего класса, у которого возникают свои специфические потребности и свои ожидания. Однажды его критическая масса поставит перед китайским обществом «окаянные вопросы», которые пока перед ним не стоят. И тогда все будет иначе. 

— Выходит, драма самодержавия в том, что оно запускает процесс модернизации, но от нее же и гибнет?

— Да, и становится его первой жертвой. Самодержавие не может не запускать модернизацию, потому что ему требуется защита, прежде всего — от внешних угроз. Как правило, полноценное, идеально скроенное самодержавие практически полностью устраняет внутренние возмущения. Как показал российский опыт, который затем был перенесен на восток и отчасти на запад, можно легко скроить систему, которая полностью защищена от внутренних «майданов». Но дальше выясняется, что эта полностью защищенная от внутренних возмущений система все равно начинает «вибрировать», у нее развивается паранойя, потому что она вдруг приходит к выводу, что ее ключевая проблема не внутри, а вовне, и это военная проблема: система все время боится, как бы ее не завоевали.

По сути, военная проблема в первую очередь — это проблема технологическая, проблема вечного технологического отставания. Ведь стабильность достигается за счет «укрощения» индивидуальной энергии, «укорочения» творческого начала, что приводит к сдерживанию роста и, как следствие, к нарастанию технологического отставания по сравнению с той моделью, которую предложила западная цивилизация.

Что касается всплеска военной мощи России, то надо отдавать себе отчет, что в основе его лежит грамотное использование остатков советского научно-технического потенциала. Скребем по сусекам.

Прироста фундаментального знания не происходит. Поэтому такой всплеск — явление яркое, но временное. Через 10-20 лет скрести будет больше нечего.

Здесь снова можно привести контраргумент: а как же Китай? В этом отношении я ориентируюсь на догадки своего товарища, выдающегося российского теоретика, к сожалению, рано ушедшего и по достоинству не оцененного на пространствах нашей культуры, Вадима Цымбурского. Вадим писал, что Китай — это цивилизационная «луна», которая светит отраженным светом. Люди находят в Китае образец быстрого развития, но не понимают, что источник этого развития располагается вовне. Прерви тот импульс, который посылает Китаю западная цивилизация, убери западную цивилизацию как главного поставщика технологий для Китая и основной рынок сбыта китайской продукции — и получишь на самом деле достаточно косную и отсталую культуру.

Конечно, они могут выйти из этой ситуации и начать развиваться на собственной основе. Для этого есть предпосылки. Но тогда это будет уже другой Китай, развивающийся по законам, которые в общем и целом будут «параллельны» законам западного мира. Так что, с моей точки зрения, пример сегодняшнего Китая не является ответом на все вопросы.

— А от картин в духе Оруэлла — сочетания технологий, полицейского государства и милитаризма — человечество в XXI веке застраховано?

— Я — странный эмигрант, более близкий к первой волне эмиграции — тем, кто выезжал без желания это сделать. Тем не менее эмиграция невероятно полезно сказалась на моей философии, потому что у меня, как и у всех, кто родился в СССР и ничего другого, кроме СССР, не видел, было совершенно идеалистическое представление о Западе, навеянное как собственными иллюзиями, так и фантазиями, внушенными мне извне.

По ходу знакомства с Западом мне стали «мерещиться» картины не столько Оруэлла, сколько его учителя по литературе Хаксли: когда все то же самое будет сделано при помощи не голода и милитаризма, а сытости и манипулирования стремлением к комфорту. Вырождение — это угроза для любой модели, самодержавной и не самодержавной, авторитарной и демократической, западной и восточной. Ничто не вечно под луной. Никто ни от чего не застрахован. Выживет тот, кто меняется и приспосабливается.

«СУДЬБА ОБЩЕСТВА ЗАВИСИТ ОТ 2-3% ДУМАЮЩЕГО И АКТИВНОГО МЕНЬШИНСТВА»

— Вернемся к вашей книге. В «Революции и конституции» вы говорите, что идея конституционной национальной государственности рождается не «на бумаге», а в сердце нации, и для этого должна произойти культурная революция. Но если это революция «снизу», то хватит ли у народа сознательности и энергии для такой революции? А если это революция «сверху», то не превратится ли она в очередной, как вы формулируете, «конституционный выкидыш», как в 1905-м и 1993-м?

— Хватит ли народу сознательности? — это один из проклятых русских вопросов, который столетиями задают друг другу представители русской интеллигенции. Действительно, а готов ли русский народ к каким-то другим формам социального бытия, помимо тех, которые ему знакомы и в которых он столетиями чувствует себя комфортно? Ответ тот же и очень простой: а мы не знаем. Как говорил товарищ Троцкий, «нельзя научиться ездить на лошади, не сев на нее».

Некоторым вещам невозможно научиться теоретически, например, невозможно «теоретически» управлять автомобилем или ехать на велосипеде. Можно сколько угодно сдавать курс по вождению, но пока не возьмешь в руки руль и не втянешься в процесс управления автомобилем, ездить ты не научишься, сколько бы ни изводил себя на тренажерах.

Так же — с социальными формами жизни. Мы говорим о том, что «народ должен быть ментально подготовлен». Но он не будет ментально подготовлен до тех пор, пока не начнется практическое освоение новых форм жизни. Такая вот диалектика. 

Считается, что от того, что народ оказался ментально не подготовленным в 90-е годы, все закончилось пшиком и дискредитацией демократической идеи. Но ведь на самом деле народу никакой новой «социальной формы» не дали. В 90-е мы имели дело лишь с демонстрационной моделью демократии, с вымученными, как бы демократическими формами, которые пытались навязать народу.

В действительности дело обстояло так: небольшая секта новой номенклатуры в содружестве с криминалитетом приняла власть из рук советской номенклатуры и положила ее себе в карман.

При этом назвав случившееся «русской демократической революцией». Вместо машины людям подсунули инвалидную коляску и предложили на ней, как на суперболиде, поучаствовать в исторической гонке. Итак, ответ на первый вопрос: нужна практика, и 90-е годы — не образец для подражания.

Второй вопрос: откуда возьмется такая практика? Я не Жириновский, и словосочетание «либерально-демократический» для меня оксюморон, потому что на разных исторических этапах «либеральный» может означать «сильно не демократический», а «демократический» — «далеко не либеральный». Я умеренный демократ, в том смысле, что понимаю: современное общество должно обладать «контрольным пакетом акций» и контролировать политические процессы. Но при этом я абсолютно не приемлю советское представление о демократии как о «власти народа». Народ может обладать некоей «золотой акцией», но идея о том, что он способен сам собой управлять. — утопична. На Западе такой идеи нет, а там, где она появляется, происходит срыв системы в популизм, в аномалии типа «брекзита» и других подобных «прелестей».

С моей точки зрения, судьба общества в значительной степени зависит от 2-3% думающего и активного меньшинства. Это неприятная цифра, но боюсь, что она реальна, так как 97-98% живут инерционно. Это не говорит об этих людях ничего плохого, просто так выстроено общество: подавляющее большинство мыслит горизонтом своей семьи, вопросами самовоспроизводства, организации более-менее комфортных условий своей жизни.

Более того, от этих 98% в нормальном политическом процессе практически ничего не зависит, потому что каждый сам по себе — «кирпичик» в стене, в социальной матрице, и возможности объединиться самим по себе, представ организованной силой, у них практически нет. Для этого все равно необходимо участие активного меньшинства, «строителей матрицы».

Поэтому важнее всего понимать, что происходит в узком слое, который писатель Илья Эренбург называл «думающим тростником». В этом слое происходят явления, аналогичные тем, что протекают в живой природе. Как в самых общих чертах выглядит эволюция в модели дарвинизма? Возникают какие-то популяции с определенными полезными доминантными признаками, которые помогают им выжить. Благодаря этим признакам популяция набирает вес и подавляет другие конкурирующие популяции, менее приспособленные к вызовам.

В социальной области происходит нечто похожее, только вместо популяции — культурные архетипы, обладающие определенными ценностями и поведенческим стереотипом. Те 2-3% поделены на несколько доминирующих архетипов. В какой-то момент, когда возникает внешний вызов, угрожающий существованию всего рода, некоторые архетипы, которые до этого не были ведущими, доминантными, и находились на периферии, выходят вперед — благодаря ценностным ориентациям и поведенческому коду, которые позволяют им выжить. Именно эти культурные архетипы занимают доминантные позиции и начинают формировать новый стандарт поведения, который затем по закону матрицы навязывается всем остальным.

Таким образом, все культурные революции, несмотря на то, что это слово звучит угрожающе (всем видятся какие-то революции роз, гвоздик, гвоздей), это достаточно тихий, рутинный процесс: появляются люди с новыми этическими установками и соответствующими им поведенческими стереотипами, эти люди умудряются сложиться в жесткую, напоминающую секту, группу, поведение которой диктуется не столько материальной потребностью, сколько идеологическо-религиозными воззрениями. Затем эта группа начинает навязывать свои стереотипы другим, при благоприятствующих обстоятельствах достигает успеха, становится доминирующей и перестраивает все общество.

Сошлюсь на «Французскую революцию» Томаса Карлейля. В ней звучит постоянная издевка, подтрунивание шотландца над французами. С одной стороны, Карлейль относится к Французской революции с колоссальной симпатией и любовью, с другой стороны — со снобизмом, который вообще отличает британцев. Он описывает, как происходит конституционирование нации, об этом есть блестящая глава, написанная в духе Жванецкого. Во всех деревнях Франции, пишет Карлейль, прошли собрания, на которых жители выходили и били себя пяткой в грудь: теперь мы французский народ! Собрания выдвинули своих представителей на уровень префектур, и те снова собирались и бились пяткой в грудь: с этого момента мы французский народ, нация и суверенное государство! В конце концов волна докатилась до Марсова поля, ради которого срыли несколько кварталов, они собрались там, в Париже, пошел страшный ливень, но это не помешало десяткам тысяч ударить себя пятками в грудь и прокричать: отныне мы французская нация! Так произошел ритуал разрыва с самодержавием, по-французски пышный и разукрашенный. И Карлейль пишет: как это все не похоже на мою родную Шотландию, где однажды вечером двенадцать религиозно настроенных человек собрались при свечах в одной комнате и договорились между собой о том, что с этого момента будут жить по другим принципам и внутри себя придерживаться простых правил честности, а дальше они разошлись и за несколько десятилетий перевернули страну. Лично мне ближе шотландский путь, но думаю, что в России будут бить пяткой в грудь.

— Видите ли вы в современной России эти 2-3% «строителей матрицы» или их зачатки — тех, кто способен не только взять власть, но и благородно, аристократично, а не как это произошло в 90-е, использовать ее на благо развития всего общества?

— Во многом это вопрос веры, социологическое исследование на эту тему провести невозможно. Но сам факт того, что нас это заботит и мы это обсуждаем, говорит о том, что мы осознаем проблему. Как там у Шолом-Алейхема: Бог посылает исцеление до хворобы. Если есть осознание болезни, значит, найдутся люди, которые будут пытаться ее лечить.

По моим ощущениям, Гегель прав, и все действительное действительно разумно. Я внутренне отторгаю 90-е, считаю их трагическими для страны, предопределившими сегодняшний день, я убежден, что «нулевые» — абсолютно логичное и неизбежное последствие 90-х, никакого другого варианта и быть не могло. Тем не менее 90-е, наверное, были исторически необходимы, ими нужно переболеть, чтобы открылись возможности для нового этического меньшинства. И теперь такие возможности есть.

Для этого есть две предпосылки. Первая. Как когда-то сказал Андрей Кончаловский, «все великие революции делают предатели своего класса» (Андрей Кончаловский и Владимир Пастухов — соавторы книги «На трибуне реакционера» — прим. авт.). Это очень мудрая мысль, которую мы недооцениваем. Впереди пойдут не жертвы, потому что жертвы не поднимутся, жертвы на то и жертвы, чтобы их втоптали в грязь, и это уже безвозвратно. Впереди пойдут бенефициары 90-х и 2000-х — те из них, кто не лишен рефлексии. Таких опять-таки процента два, но этого достаточно. 

Вторая предпосылка. Недаром Моисей сорок лет водил свой народ по пустыне. Что бы я ни говорил, я рефлексирующий советский человек. Все, что есть во мне, — советское. Я могу утверждать, что совсем не советский, но это будет неправдой. Следом за такими, как я, вырастут поколения, для которых Советский Союз — легенда. Она может интересовать, увлекать, но чувственно они с ней напрямую не связаны.

С моей точки зрения, возможность — в соединении этих новых поколений, внутренне лишенных советского, с теми, кто это советское осмыслил в себе и уже сумел выдавить из себя по капле, как раба, кто пережил 90-е и ответственно понимает, в чем был не прав. (Можно сказать, что в 90-е все мы так или иначе были не правы, независимо от того, смогли присвоить миллиарды или нет. Все мы наблюдали за процессом и в какой-то момент посчитали ненужным в него активно вмешиваться. Даже если я отошел в сторону по причине брезгливости, с точки зрения сегодняшнего дня я думаю, что этого было недостаточно). 

Возможность есть всегда, вопрос — реализуется ли она? Очень много цивилизаций погибло, от этого не застрахован никто. Но почти у каждой из них был шанс выжить и эволюционировать. Кто-то этим шансом воспользовался, а кто-то нет.

«МОЖНО НИЧЕГО НЕ ЛОМАТЬ, ЕСЛИ МЫ ЗАРАНЕЕ ГОТОВЫ ПРОИГРАТЬ»

— В «Революции и конституции» вы убедительно показываете, что вся русская история и культура враждебна западной либеральной идее конституционализма. Как вы пишете, «конституционализм требует отправить на свалку истории весь привычный уклад русской жизни, радикально изменить русскую ментальность, переломить многовековую тенденцию». Получается: чтобы встать на путь конституционализма, нам нужно отказаться от своей «русскости», от всего исторического и культурного наследия?

— Да, скачок к конституционализму предполагает революцию такого масштаба, с которой Россия еще не сталкивалась. Чтобы построить в России на месте империи национальное государство, необходимо пройти через такие потрясения, по сравнению с которыми большевистская революция, с точки зрения масштабности ломки стереотипов, привычек поведения и так далее, покажется детской игрой.

Закономерен вопрос: тогда зачем? В нашем понимании «русскость» — это то, что мы в себе одновременно любим и ненавидим. Безмерная жестокость, соединенная с беспрецедентной эмпатией, удивительная привлекательность откровенного и честного хамства: зато никакой лжи. Спрашивается: ради чего мы должны стать какими-то «швейцарцами», стоит ли игра свеч?

На ответ меня неожиданно натолкнул сериал «Медичи» (не скажу, что высокое искусство, но увлекательно). Там есть такой мем (это, естественно, не исторический факт, а находка сценариста): одному из первых Медичи постоянно предоставляют сделать выбор, и он всегда отвечает: выбор есть всегда — если ты готов проиграть.

А я не хочу проиграть. Ответ на вопрос «а зачем?» для меня очень прост. Можно вообще ничего не делать, если мы готовы проиграть. Я просто отбрасываю этот сценарий, я не привык проигрывать и не хочу, чтобы моя культура, мой язык оказались на обочине цивилизационного процесса.

Можно ничего не ломать, если мы заранее готовы проиграть. Если готовы — тогда нужно застыть прямо сейчас, ощериться всеми иглами, и через тысячу лет нас даже не вспомнят, даже не узнают, что такие существовали. Нас разберут на атомы те, кто уйдет дальше.

Но если мы утверждаем, что должны вписаться в общецивилизационный исторический процесс, что должны войти в него не как 140 миллионов разрозненных атомов, а как представители единой культуры, чтобы, если человечество не ухайдакает себя в мировой войне, влиться в него большой рекой и через пару столетий турбулентности выйти вместе со всеми качественно новым информационным обществом, одной из сторон этой многогранной культуры, тогда нам придется совершить гигантское усилие, пройти через чрезвычайные меры и заново построить себя изнутри. Говоря образно, нужно развить вторую космическую скорость, преодолеть силу притяжения многовековой традиции, выйти в невесомость и начать строить новую жизнь. При этом оставаясь самими собой. Мы действительно никогда не станем ни швейцарцами, ни британцами, ни французами. Но мы станем другими русскими.

Это вполне возможно, и знаете почему? Потому что между теми европейцами, какими мы их знаем сегодня, и теми европейцами, которые жили в XI веке, приблизительно такая же разница, как между нами сегодняшними и теми русскими, которые должны быть. Европейский опыт показывает, что культурная трансформация возможна. Более того, она происходит постоянно, и прямо сейчас. Прочтем Лоуренса Харрисона и Самюэля Хантингтона — и увидим, как сложно давался отказ от франкизма испанцам: когда часть элиты стала понимать, что определенные ее черты, включая эмоциональные характеристики, неприемлемы для развития общества, им пришлось пересмотреть некоторые ключевые положения своей иберийской культуры. И они смогли пройти через это.

Я считаю, те, кто очень много говорят о патриотизме, защите русских ценностей, то есть так или иначе находятся в прохановско-дугинской парадигме (а в ней, за неимением ничего лучшего, находится Кремль и лично Владимир Путин), являются главными русофобами. «У нас особая культура, мы не можем стать другими», — говорят они. И полностью отказывают русскому народу в творческом развитии, обрекают его на консервацию в XI–XVI веках.

Это преподносится как истина в последней инстанции. Но на каком основании? Да, у нас есть специфический культурный код, свои психологические особенности, но они не настолько брутальны, чтобы не подлежать модификации.

— Да, но возможно ли за несколько десятилетий пройти путь, который европейцы одолели за столетия?

— Во-первых, протекание социальных реакций ускоряется. Впервые эта замечательная идея была высказана Сергеем Петровичем Капицей. В свое время он выдвинул теорию, которой был очень увлечен, но, к сожалению, не успел опубликовать, она описывает феномен ускорения социального времени. Он очень интересно, на примерах показывал, что те трансформационные сдвиги, которые в Средние века занимали нескольких столетий, а в XIX и XX веках — несколько десятилетий, сегодня укладываются в период жизни одного-двух поколений. Мы не можем это объяснить, но эмпирически очевидно, что происходит сжатие времени, процессы развиваются все быстрее и начинают сводиться к одному-двум поколенческим шагам, это приблизительно 12-15 лет.

Второе: особенность нашей культуры в том, что начиная с Петровских времен она является переходной. В России вообще переходность — норма. Та же имперская Петровская культура корнями уходила в русскую архаику и одновременно была культурой европейского Нового времени, а в чем-то даже пыталась выскочить за пределы Нового времени (то же самое произошло с большевизмом). Одной ногой Петр цеплялся за Московию, а другой улетал в космос постмодернизма. Поэтому развитие нашего общества в разных слоях было очень неравномерным.

У нас всегда патриархальный слой, в котором господствует еще неолитическое крестьянство в том виде, в котором оно ходило по этой земле еще 40 тысяч лет назад, сочетается с вполне европеизированными слоями и элементами будущего. Нельзя говорить, что Россия — это однородная масса, здесь есть за что зацепиться. И когда пойдет процесс ускоренной трансформации, как только почва поедет под ногами, задвигаются все эти слои.

— А если ничего не трогать, оставить как есть?

— Сейчас мы находимся в шкуре волка из мультика «Ну, погоди!»: он бежит по дороге, а за ним со всей мочи несется каток. В нашем случае это каток истории. Никто ничего не будет делать, если есть альтернатива ничего не делать. Но сегодняшняя Россия оказалась в таком положении, что если не предпринимать серьезных шагов, если все останется как есть, то я не вижу ни одного аргумента, который можно привести в пользу того, почему все, что дальше Урала, через 50 лет будет находиться под российской юрисдикцией и контролем.  Потому что при существующем разрыве в плотности населения, когда по китайскую сторону границы на квадратном километре проживают 300-400 человек, а по российскую — 1,5-2 человека, по закону сообщающихся географических сосудов наша территория будет просто китаизирована, причем без войны и особого труда. 

Так что у России только два пути. Первый — принять это как данность и раствориться в наступающей китайской культуре. Кстати, мы это уже проходили во времена монгольского ига, поскольку и тогда Русская православная церковь предпочла расстаться с политическим суверенитетом, но, пользуясь религиозной толерантностью монголов, сохранить себя. 

Второй путь — стать частью западного мира и, опершись на его технологическую мощь, постараться сохранить себя в существующих границах. Если этого не произойдет, Россия начнет рассыпаться и ужиматься, причем, мне кажется, в направлении обратном процессу роста — вплоть до размеров Владимирско-Суздальского княжества. Как конечную перспективу я вижу албанизацию России. Тогда перед человечеством встанет вопрос о введении протектората, который бы установил контроль над остатками ядерного потенциала некогда великой державы. Очень грустная история.

Нам говорят, что наши «Посейдоны» стоят на страже Родины и готовы смыть Атлантическое побережье США. Но кто знаком с реальностью российской оборонки, знает, что она паразитирует на технологическом потенциале середины 70-х годов, потому что в 80-х уже началось торможение. По сути, мы выживаем за счет того, что занимаемся промышленным шпионажем, превосходящим бериевские масштабы, стараемся ввезти к себе элементную базу — американскую, китайскую — и из нее изготовить свои замечательные «Посейдоны», предназначенные для их же, американцев, уничтожения. На каком-то этапе им это надоест и они перекроют контрабандные каналы.

— Распространенный прогноз: в этом веке основными глобальными игроками, как и в Средневековье, будут отдельные города, мегаполисы, агломерации. Стоит ли нам в таком случае двигаться в сторону национального конституционного государства? Не опоздаем ли мы с этим проектом к «общему столу»?

— Идея о том, что человечество будет развиваться благодаря крупным точкам роста, скорее всего, правильная. В Лондоне у меня есть собеседник, который является активным сторонником этой идеи. Это Михаил Борисович Ходорковский. Он считает, что мы входим в то время, когда плотность населения играет большую роль, чем территория, так как только при большой плотности населения возникает эффект скоростного, реактивного развития, который необходим для обеспечения конкурентоспособности. 

Ходорковский считает, что, таким образом, в будущем развитие России должно основываться на 20-30 таких точках роста, так, чтобы к каждой из них была «привязана» территория на 400-500 километров вокруг. Тогда будет выбор — жить в мегаполисе или, с учетом возможности работать дистанционно, — на периферии. Наверное, это разумный путь. В идеале впоследствии эти точки технологического и экономического роста зададут и административно-политическое деление, став соответствующими центрами. 

Проблема состоит в том, что прямолинейное движение к этой модели на сегодняшний день может встретить настолько мощное непонимание и сопротивление, что это взорвет общество. И, по всей видимости, двигаться придется в двух параллельных плоскостях. То есть готовить перспективную модель, в основе которой лежат будущие точки роста. Совершенно новую, непривычную в России, никогда не существовавшую здесь, так как мы до сих пор живем в рамках того деления, которое заложено еще Екатериной II. И одновременно шаг за шагом совершенствовать структуру, которую мы имеем, стремясь к укрупнению субъектов Федерации, выравнивая их потенциал, повышая степень их самостоятельности. 

Конечно, нужно отказываться от навязанной Сталиным модели национально-государственного устройства, при которой территории компактного проживания этнических групп получали некие атрибуты фейковой государственности. Потому что эта схема препятствует формированию единого политического пространства. Когда я так говорю, это не значит, что я становлюсь на позицию ускорения ассимиляции народов, живущих в России. Наоборот, я считаю, что это было бы просто губительным. Очевидно, что следует двигаться по пути сохранения для этих культур возможностей воспроизводства, защищать их от русской ассимиляции. В общем, надо учитывать все негативные и позитивные уроки, которые подает такой полигон, как Украина.

Поскольку я говорил, что наш исторический процесс разворачивается в обратную сторону, идет вспять, то базовой проблемой, которую нам предстоит решать, будет не Кавказ, а отношения тех центров, которые и создали великое русское государство — Москвы и Казани. Союз русского и татарского этносов, видимо, является для России фундаментальным, это нужно осознать и научиться с этим жить.

И вместе с тем надо понимать, что человечество действительно движется к миру с ограниченным суверенитетом. То есть прямо противоположно тому, что мы сделали себе официальной иконой. Хотим мы этого или нет, но роль мегаполисов, международных корпораций начинает быть настолько значимой, что конкурирует с ролью государств. И нам от этого не уйти. Если, конечно, у нас будет сформирован небольшой слой ответственной элиты, которая будет способна удерживать в своих головах все эти тенденции и осознавать свою политическую и социальную ответственность перед своим народом.

Как идеал — устройство, которое я упрощенно называю «национальным государством», хотя на самом деле это будет постнациональное государство. Отношения между перспективными точками роста, развития с центрами в мегаполисах будут носить, скорее всего, характер «жесткого Евросоюза», нежели национального государства в понимании XIX века. То есть если этим процессом удастся управлять, через 50-100 лет Россия станет довольно гибким соединением очень самоуправляемых, обладающих большим потенциалом автономии частей, тем не менее связанных между собой единым культурным, политическим, экономическим пространством, которое в свою очередь будет являться частью более крупной, условно говоря, Евроазиатской цивилизационной платформы. 

Альтернатива этой красивой картины — дробление всей платформы на несколько десятков, если не сотен протекторатов, находящихся под влиянием тех или иных соседских — германской, турецкой, китайской, японской и так далее — цивилизационных платформ, находящихся в жестком противостоянии друг с другом, с двумя-тремя доминирующими мегаполисами, каждый из которых будет некой смесью Макао с Мехико.

«В ЕКАТЕРИНБУРГЕ ЛОПНУЛА УРАЛЬСКАЯ МИНИ-КУЩЕВКА»

— Владимир Борисович, только что отгремел протест в Екатеринбурге. Лично меня радует, что часть горожан не остановилась на собственно уличном протесте, а участвует в выработке дальнейших процедур, опроса или референдума, звучат предложения в принципе реформировать систему городской власти, вернуть прямые выборы мэра. Является ли, на ваш взгляд, протест против храма в сквере проявлением культурной революции, революции сознания, революции достоинства?

— В атмосфере «управляемой истерики», которая возникла в России после начала контрреволюционной «русской весны» в 2014 году, даже простое пассивное неучастие в клерикально-криминальной вакханалии, подспудно провоцируемой властью, является проявлением достоинства, в некотором смысле заявлением о своей гражданской позиции. А значит, и проявлением пусть и не до конца новой, «конструктивной» политической культуры, в питательной среде которой может выкристаллизоваться альтернативная матрица. Переход от пассивного внутреннего сопротивления к активному противодействию свидетельствует о том, что в отдельных местах эта кристаллизация началась.

Повод в данном случае менее важен, чем реакция людей. Эта реакция говорит о том, что общество является гораздо более здоровым, чем это может показаться на первый взгляд, особенно если судить о его состоянии по тем протуберанцам обскурантизма, которые выбрасываются в паблик контролируемыми властью медиа — не только телевидением, но и «подсадными» интернет-ресурсами. Подавляющая часть общества готова идти в ад только до определенного момента, после какой-то отметки людям становится слишком жарко и они поворачивают обратно к выходу из исторической пещеры.

Власть вынуждена на это реагировать, так как понимает, что нельзя «пережимать», ведь если вся толпа ломанет вспять, то никакой ОМОН и никакие Соловьевы с Киселевыми власти не помогут. Поэтому главный кочегар строго следит за температурой в котлах.

— В случае с екатеринбургским сквером система хоть и ощетинилась сначала накаченными «православными братками» и ОМОНом, потом, действительно, разумно отступила. Но стоит ожидать такого же позитивного, почти бескровного результата в случае, если уличным протестом покроется вся страна? Возможно, это спровоцирует силовое подавление протестов и они повторят судьбу протестов 2011-12 годов?

— Прежде всего отмечу, что я не согласен с подавляющим большинством «либеральных» комментаторов ситуации в Екатеринбурге. С моей точки зрения, гибкая реакция Кремля и лично Путина демонстрирует скорее то, что он уверен в себе и контролирует ситуацию в стране, чем-то, что он слаб и теряет контроль. Похоже, очень много «кассандр», давших свои прогнозы по развитию конфликта, предвещая сначала силовой разгон, потом непременный обман и строительство храма на том же самом месте, попросту опростоволосились. Это, конечно, и до сих пор не исключено, но все же кажется менее вероятным, чем перенос строительства в какое-нибудь другое место. (При этом, как это водится в России, с обеих сторон забора никто не признал своих ошибок, а просто продолжил пророчествовать дальше).

Дело в том, что с высоты кремлевского полета локальное безумие какого-нибудь местного купчика, у которого «крыша поехала» на православном мессианстве, это «провинциальные причуды», на которые власти наплевать и которые она готова терпеть, пока все идет гладко, то есть до тех пор, пока обходится без скандала. Главное — чтобы приличия были соблюдены. «Короли Кущевки», положив 12 человек с женщинами и младенцами на алтарь своего криминального тщеславия, эти приличия соблюсти не сумели и были безжалостно сметены с лица Краснодарского края. Те, кто потом занял их место, вряд ли намного лучше, но они уже знают, что все свои проблемы они должны решать тихо, потому что Кремль не собирается своим ресурсом прикрывать их уязвимые места.

То, что случилось в Екатеринбурге, неправильно истрактовано как чуть ли не начало общероссийской революции. Это лопнула уральская мини-Кущевка. Соответственно, так ее центр и воспринял и, взвесив все, реагирует пока очень адекватно. Вот если он пойдет на поводу у тщеславия местных воротил, тогда это будет свидетельствовать о его собственной неадекватности.

Есть и еще один, чисто субъективный, фактор — это фактор Ройзмана. Наличие такого мощного лидера в регионе, с которым совершенно непонятно что делать и при этом непонятно, как он в той или иной ситуации себя поведет, заставляет Москву вести себя осторожнее, чем обычно, чем как бы она вела себя в любом другом «типовом» российском регионе. Ройзман для Москвы очень сложная фигура, потому что он то, что называется «народный», а не интеллигентский вождь. Ему не надо «ходить в народ», как многим другим популярным лидерам оппозиции, он там живет. Это еще одна причина, которая заставляет Кремль осторожничать.

С учетом всего, что я наговорил, думаю, вам понятно, что я очень далек от паттерна рассматривать события в Екатеринбурге как явление призрака русской революции, и не думаю, что режим всерьез смотрит на эти события под таким углом.

Что касается подготовки власти к протестам, то любая власть, даже самая демократическая, готовится к протестам, на то она и власть. А революция начинается не тогда, когда люди выходят на улицы, а когда те, кто должен их оттуда выгнать, проникаются сомнениями. Поэтому я лишен той странной магии цифр, которая с 2011 года владеет оппозиционными умами в России: вот выйдет миллион человек на улицу и все будет по-другому. Во-первых, не выйдет, а даже если и выйдет, то необязательно, что будет по-другому. Из всех признаков революционной ситуации, известных нам от Ленина (ну хотя бы в этом он был эксперт), самый главный — верхи больше не могут. Пока в России верхи могут, и еще как.

— Социологи говорят: проблема оппозиции в том, что нет партии и лидера, вызывающих доверие и отвечающих надеждам людей, нет консолидирующего лозунга. Предположим, что партия и лидер найдутся, а каким, по вашему мнению, может быть лозунг? Какие идеи и слова могут тронуть сердца людей?

— Есть большой соблазн «упасть в гапоновщину», провоцируя людей на уличные протесты. Продолжая цитировать ленинское наследие, можно вспомнить о том, что промедление есть смерть революционного восстания. Если уличные протесты ничем не заканчиваются, если это не имеет развития, если каждый раз все завершается поражением и унижением, то это только деморализует массу и внушает ей мысль о бесперспективности борьбы. Протесты превращаются в развлечение небольшого быстро маргинализирующегося слоя, который все более и более напоминает религиозную секту. Иногда этой секте удается «схватить» свою минуту славы, но потом все становится еще более беспросветным.

Это не значит, что протесты бессмысленны, но к ним нельзя относиться как к спорту. Каждая такая акция должна быть выверенной и осмысленной, иметь основания и веский повод. Иначе, рано или поздно, все это выродится в политический онанизм и будет работать только на укрепление режима. Требуется гораздо больше мужества, чтобы готовиться и терпеливо ждать момента, который может наступить при твоей жизни, а может и не наступить. Как писал Лермонтов, «легче плакать, чем страдать без всяких признаков страданья».

Что касается лидеров и лозунгов, то я вас, наверное, удивлю, если скажу, что все правильные и нужные слова уже давно сказаны и никакого революционного «философского камня» на самом деле не существует. Поиски «нужной» идеологии с обеих сторон — и в Кремле, и во внесистемной оппозиции — очень напоминают поиски «белого слона» в азиатской мифологии. Дело не в том, что что-то не сказано, а в том, что пока никто не хочет слушать. Значит, время еще не наступило. У меня нет никаких сомнений в том, что оно наступит, чуть раньше или чуть позже, и тогда все вдруг проснутся и будут говорить все то же, что сегодня — о бедности, о коррупции, о национальной гордости, о произволе, о чванстве бюрократии, но последствия эти разговоры будут иметь совершенно другие. Отчасти, может быть, и потому, что сработает накопительный эффект. Все пока откладывается в массовом подсознании. Так что любые усилия не пропадают даром.

Александр Задорожный

В подготовке материала принимал участие Юрий Гребенщиков

«Znak.com», 27.05.2019