Владимир Мау Владимир Мау Фото: kremlin.ru

«ИНСТИТУЦИОНАЛЬНЫЕ РЕФОРМЫ НЕ МОГУТ БЫТЬ ЗАИМСТВОВАНЫ»

Владимир Мау любит искать параллели в истории — российской и зарубежной, новейшей и более далекой, в успехах и провалах. Нынешний период один из ключевых экспертов правительства часто сравнивает с 80-ми, когда близорукость элит привела к краху Советского Союза. Сейчас Россия нуждается в преобразованиях, но есть препятствия — Мау не уверен, что люди готовы платить за реформы, ситуация не настолько тяжелая, чтобы не оставить власти выбора, и сами реформы интеллектуально сложнее шоковой терапии правительства Гайдара.

— Шесть лет назад перед выборами обсуждалась программа реформ. Вы были одним из руководителей разработки стратегии-2020. Приближается новый президентский срок, и снова обсуждаются реформы. Почему большинство идей «2020» не были реализованы?

— Я читал где-то, что стратегия-2020 была выполнена на 29% (оценка ЦСР. — «Ведомости»). Меня удивляет, что оценка такая грубая: надо было бы еще добавить пару знаков после запятой. Тогда это был бы подлинно научный анализ.

Мне такие оценки представляются несерьезными. Формально говоря, 2020 год еще не наступил, а сама стратегия-2020 не содержала сроков реформ. Но все-таки многое было реализовано. Это прежде всего относится к макроэкономическим разделам (бюджетная и денежная политика), к банковскому регулированию, развитию системы образования и др. Это во-первых.

Во-вторых, была поставлена задача разработать не план действий правительства, а набор реформ — их варианты по 21 направлению.

В-третьих, есть принципиальная проблема роли стратегий в современном обществе. Когда технологии и образ жизни меняются не от поколения к поколению, а несколько раз для одного поколения, выполнение стратегии равнозначно консервации отставания. В 2011 г., когда мы работали над стратегией-2020, такие понятия, как криптовалюта или блокчейн, не существовали в сознании политического и экспертного сообщества. А сегодня без них нельзя всерьез обсуждать модели госуправления и денежных систем.

Это не значит, что стратегии не нужны. Они являются важным инструментом выявления сценариев развития и формирования консенсуса в обществе (или, по крайней мере, среди элиты). Любой план устаревает в тот момент, когда его разработка завершена, говорил Дуайт Эйзенхауэр, но, планируя, люди приобретают одинаковые взгляды и в нужный момент выберут правильное решение. В этом отношении стратегия-2020 сыграла очень важную роль.

В новейшей истории России была одна программа правительства, выполненная практически на 100%. Это программа правительства Егора Гайдара, одобренная осенью 1992 г. — буквально накануне его отставки. И наиболее решительно ее выполняло правительство Евгения Примакова, политически ее отрицавшее. Это объяснялось не особой мудростью первого посткоммунистического правительства, а тем, что в условиях тяжелого кризиса свобода маневра крайне ограничена. Нужно добиться макроэкономической стабилизации и создать базовые рыночные институты. И здесь нет особого пространства для творчества. Только в условиях тяжелейшего кризиса может появиться программа, которая будет выполняться. Не хотелось бы опять оказаться в ситуации, когда потребуется однозначная в своей неизбежности программа.

— То есть мы обсуждаем те же проблемы, что и шесть лет назад, потому что условия недостаточно тяжелые?

— Конечно, недостаточно тяжелые. И это можно только приветствовать.

Не будем также забывать, что ситуация 2011 г. отличается от современной не только технологиями, блокчейном и криптовалютами, но и обострением кризиса в 2014 г. Резкое падение цен на нефть в совокупности с геополитическими проблемами стало двойным шоком. Два года ушло на реализацию антикризисной программы — между прочим, самой успешной за последние 30 лет. Кстати, свой вклад внесли и наработки стратегии-2020, например макроэкономические.

Егор Тимурович Гайдар, сравнивая начало 1990-х и 2000-х, говорил, что его задача была интеллектуально гораздо проще, чем правительства в нулевые годы. Она была исключительно тяжелой морально — взять на себя ответственность за неизбежные, но болезненные реформы. Но опыт стабилизационных реформ хорошо известен и не имеет серьезной альтернативы. Десятки стран реализовывали стабилизационные программы.

А вот институциональные реформы, о которых постоянно говорят, не могут быть заимствованы — ни из отечественного, ни из международного опыта. Его или не существует (как не существует внятных представлений, например, об эффективной системе здравоохранения в условиях стареющего образованного общества), или они всегда индивидуальны и невоспроизводимы (организация эффективного государственного управления, борьба с коррупцией и т. п.).

Кстати, с макроэкономической точки зрения последний кризис был достаточно прост, хотя и требовал немалого мужества для принятия стабилизационных мер. Основной задачей была скорее антикризисная политика, а не структурная трансформация. Конечно, идеальная ситуация — их совместить; как сказал в 2008 г. Рам Эмануэль, первый руководитель администрации Барака Обамы: «Глупо не воспользоваться кризисом».

— И наши чиновники так говорили.

— Мы все про это много говорили. Но это относилось все-таки к началу глобального структурного кризиса, т. е. к 2008—2009 гг. Казалось, что он приведет к очень глубоким изменениям — и, в общем-то, в мире они происходят. Но у нас вскоре выяснилось, что ситуация не настолько плоха. Благодаря ответственной бюджетной политике 2000-х и несклонности руководства страны к популизму у нас был невероятно низкий долг, сбалансированный бюджет, значительные резервы. И это позволило решать задачи социальной стабилизации без структурных и институциональных реформ.

Ситуация была похожа на скетч Ширвиндта и Державина середины 1980-х, где они изображают космонавтов: «Полет нормальный? — Нормальный. — Будем выходить в открытый космос? — А зачем, если полет и так нормальный?»

Кроме того, сколько бы мы ни говорили о важности совместить борьбу с кризисом и модернизацию, это почти никому не удавалось. На память из последних 60 лет приходят только два примера — Германии и Японии после Второй мировой войны.

Стратегия-2020 содержала варианты решения институциональных и структурных задач. Но дальше встает вопрос, есть ли спрос на эти решения и кто возьмет на себя политическую ответственность. В конце концов, если можно не проводить реформы, то лучше их не проводить — вспомните трактат «О вреде реформ вообще», который писал отставной генерал Крутицкий из пьесы Александра Николаевича Островского «На всякого мудреца довольно простоты».

У нас наблюдаются попытки, довольно странные, вписать реформы в «политический цикл». Хотя пора бы уже привыкнуть к мысли, что для реформ нужна не «фаза цикла», а спрос на них. В конце 90-х, когда государство было предельно слабым, еще можно было обсуждать проблему политического цикла, но не сейчас. И еще одно важное отличие от 90-х — перед нами нет социально болезненных реформ. Повышение пенсионного возраста — это скорее болезненные разговоры. Значительная часть людей уже не строит свою жизненную стратегию в ожидании пенсии. Ну вот вы, например, вряд ли ждете, что выйдете на пенсию и будете на нее безбедно жить.

В моем понимании откладывание институциональных реформ обусловлено несколькими факторами. Во-первых, наличием финансовой подушки, которая позволяет заплатить за менее эффективную политику. Я в свое время задавался вопросом — не стоит ли вместо того, чтобы накапливать бюджетные резервы, инвестировать их в инфраструктурные проекты без возобновляемых бюджетных обязательств?

Во-вторых, отсутствием четкого понимания, что делать. Экспертом быть проще, чем политиком, который несет ответственность за последствия.

— У нас она есть? Отсутствие политической ответственности тоже оплачивает неэффективность власти.

— Не могу с этим согласиться. Во-первых, то, что сегодня общественное мнение считает неэффективным, может в будущем оказаться прологом к экономическому чуду. Я ни на что не намекаю и ничего не оправдываю. Просто как экономический историк хорошо помню: все в экономической политике, чем потом восхищались, в исходном пункте было объектом острой критики.

Во-вторых, политическая ответственность есть всегда, при любой форме правления. Все ее несут, но в разной форме и с разной степенью риска. Иногда это даже более высокий риск, чем быть не переизбранным.

Реформы в социальной сфере или в госуправлении гораздо сложнее макроэкономических и стабилизационных. То, что делало руководство ЦБ (переход на инфляционное таргетирование) с конца 2014 г., заслуживает уважения и даже восхищения. Но это не было интеллектуальным прорывом, хотя и требовало огромного мужества и готовности взять на себя ответственность.

Скажу то, с чем большинство экспертов, наверное, не согласится: экспертное сообщество ко многим решениям интеллектуально не готово. Задачи, которые стоят перед страной, инновационные. Нет набора примитивных решений: повысим пенсионный возраст, переведем медицину на одноканальное финансирование, повысим зарплату бюджетникам — и все будет хорошо. Все гораздо сложнее. В наших представлениях о «правильном» часто лежит опыт развитых стран примерно полувековой давности. Теоретически даже можно оправдать такой подход: Россия по многим социально-экономическим параметрам отстает от наиболее развитых стран на 40—50 лет. Об этом в конце XIX в. писал Николай Бунге (министр финансов Александра III), а в начале XXI в. на статистических данных показал Егор Гайдар в книге «Долгое время». Но из социально-экономического разрыва вовсе не следует, что мы должны повторять институциональные или структурные решения полувековой давности.

В чем особенности современности? Очень сильно ускоряются технологические изменения. Это ускорение происходит последние 250 лет, но раньше — от поколения к поколению, сейчас — при жизни одного человека. Мы рассуждаем уже в терминах не «до и после советской власти», а «до и после iPhone». Скоро будем говорить «до и после блокчейна». Новые технологии создают новые правила игры, если угодно, формируют новую политэкономию и конституцию. Быстрая смена технологий делает неэффективным производство, в которое надо годами инвестировать и десятилетиями окупать инвестиции. Это мир, в котором роль длинных инвестиций существенно снижается. И хотя, конечно, не стоит эту мысль абсолютизировать, но обратим внимание, что доля инвестиций в ВВП почти во всех ведущих странах ниже, чем сбережений.

«СПРОС НА РЕФОРМЫ — ЭТО ГОТОВНОСТЬ ЗА НИХ ЗАПЛАТИТЬ»

— А есть сейчас в обществе запрос на реформы?

— Есть недовольство части общества существующим положением, но не уверен, что есть готовность что-то менять. Пока есть спрос на консервативную повестку. В дискуссии «Кто виноват: народ или власть?» я считаю, что власть обычно такая, какая народ устраивает, ведь спрос на реформы — это готовность за них заплатить.

Пол Грэгори в статье, опубликованной в журнале «Экономическая политика», сравнил экономические реформы Михаила Сергеевича Горбачева и Дэн Сяопина. Горбачев дал много экономических свобод людям, которым эти свободы не были нужны: они и так материально хорошо жили. Для городского общества, живущего в значительной степени за счет государства, эти свободы могли означать в конечном счете неравенство и обеднение. А Дэн Сяопин в условиях нищей крестьянской страны давал свободы, которых крестьяне хотели: они давали им достаток благодаря собственному труду. Это бухаринский путь построения социализма, если угодно. Горбачев же дал гораздо больше, чем общество могло переварить. Настоящий же спрос в СССР был на политические свободы: без них образованное городское общество не было готово верить в предлагаемые экономические перемены.

Экономической либерализации хотели предприятия, не понимая, впрочем, что за ней последует и что рыночная свобода предполагает ответственность. В конце 1991 г. руководитель одного из крупнейших автомобильных заводов спрашивал у Гайдара: «Правда ли, что со 2 января я смогу продавать машины кому хочу и по любой цене?» И услышав в ответ «да, если у вас их кто-то купит», решил, что имеет дело с человеком, мягко говоря, крайне наивным. Ведь он на протяжении десятилетий был держателем дефицитного товара, за которым стоит очередь. Потребовалось время, чтобы советские директора поняли, что такое рынок потребителя. И когда поняли, начали блокировать реформы.

— А сейчас не похожая ситуация? Разве обществу не нужны политические преобразования?

— Вы, наверное, хотите, чтобы я сказал: «Да, конечно». Но у меня нет ощущения, что в обществе есть на это спрос, в отличие от середины 80-х. Конечно, есть много людей, для которых это важно. Но это все-таки активное меньшинство. Иногда оно становится доминирующей силой. Но отнюдь не всегда. У нас сейчас более популярна эпоха Александра III, чем Александра II.

Надо быть готовым к реформам, когда они встанут в политическую повестку, и проводить их так, чтобы они не привели к политическим потрясениям. Две полномасштабные революции ХХ в. слишком много для истории нашей страны. Но обратите внимание, у нас нет сколько-нибудь значимой политической силы, которая предлагала бы альтернативную повестку. Повестка идет изнутри власти.

— Возможно, потому что альтернативные политические силы были зачищены?

— Маргинализированы. И предлагаемая ими повестка сводится к популизму.

Опыт говорит, что источником модернизации должна выступать элита — в этом ее основное предназначение. Но она должна не следовать за большинством, а вести его за собой, видеть дальше текущей ситуации. Крах Советского Союза был, прежде всего, банкротством элиты.

— Но должна быть сменяемость элит. Иначе не происходит созидательного разрушения.

— Традиционно после кризиса должен быть V-образный отскок, темп восстановительного роста выше нормального, как было у нас после 1998 г. Но сейчас ведущие страны, включая нас, научились хорошо справляться с кризисами. Практически никто не банкротится. Банки, если и банкротятся, то в силу определенной политики властей, а не естественным путем. Но, научившись смягчать кризисы, мы практически нейтрализовали «созидательное разрушение», которое расчищает пространство для обновления.

Хотя, как мы знаем из опыта ХХ в., созидательное разрушение может привести к таким последствиям, которые никакой будущий отскок и экономические успехи не оправдают. Германию такое «созидательное разрушение» во время Великой депрессии привело к нацизму. Гитлер успешно справился с экономическими задачами, в 1936 г. в стране была закрыта биржа труда, это была первая западная страна, вышедшая из Великой депрессии. Но какой ценой? Так что иногда лучше пожертвовать экономической динамикой ради социальной стабильности.

— А не позволяет ли такое обезболивание не лечить?

— Неплохое сравнение. Когда случай нетяжелый, то обезболивание даже лечит, если пациента оставить в покое. А в тяжелых — болезнь затягивается. В СССР кризисов не было, а когда кризис все же наступил, то оказался чудовищным. Советский кризис конца 1980-х — это продолжение кризиса индустриального общества, который развернулся на Западе в 1970-х и через стагфляцию привел к структурной модернизации. Но в Советском Союзе, в отличие от Запада, скачок цен на нефть не стимулировал модернизацию, а наоборот, отсрочил ее.

— Вы часто сравниваете современность с серединой 1980-х.

— Ситуация очень похожа хотя бы двойным бюджетным шоком: цены на нефть примерно на том же уровне, тогда антиалкогольная кампания, сейчас санкции. Но российская экономика гораздо более гибкая благодаря рыночным ценам и ответственной бюджетной политике в годы нефтяного бума. Мы практически не повторили советских ошибок: в условиях нефтяного бума выводили часть денег из экономики, не давая ей подстроиться под высокие цены на нефть. Поэтому Россия испытала неприятности, но не фатальные.

«НЕЭКОНОМИЧЕСКИЕ ФАКТОРЫ СЕГОДНЯ ВАЖНЕЕ ЭКОНОМИЧЕСКИХ»

— А какой сейчас должна быть программа реформ?

— В программе Алексея Кудрина, да и Столыпинского клуба (если здесь отбросить опасные идеи из области макроэкономического популизма) предлагается вполне конкретный набор институциональных решений. Важно повысить качество госуправления, включая судебную и правоохранительную системы. Этим дискуссия отличается от стратегии-2020. Та готовилась по поручению премьер-министра [Владимира Путина] и темы, входящие в компетенцию президента [Дмитрия Медведева], не затрагивала. Сейчас же много говорят о совершенствовании госуправления, в том числе правоохранительной системы.

Почему это важно? Потому что реиндустриализация развитых стран состоит в появлении технологий, при которых цена труда незначима и цена природных ресурсов не очень значима. Важнее близость к центрам разработки инновационных решений (R&D) и к потребителю.

Поэтому неэкономические факторы, в частности качество госуправления, сегодня важнее экономических, тех же тонкостей налоговой системы. Защита частной собственности во всех формах и проявлениях приоритетна по отношению к любым экономическим проблемам. Пример, который я всегда привожу, опубликован в журнале конца 1921 г. в ответ на рыночные потуги нэпа: «Бессмысленно государству гарантировать сохранность вклада в банке, если оно не гарантирует сохранность жизни вкладчика». Это не дается декретами, в это надо поверить обществу. Объявления об амнистии капитала мало к чему приведут, пока бизнес не поверит, что его не будут преследовать.

— И мы снова приходим к тому, что нужна реформа институтов.

— Да. Только не хочется сводить этот тезис к мантре. Моя кандидатская диссертация была посвящена хозяйственной реформе 1965 г. — тогда все говорили, что нужно совершенствовать планирование. В 1970—1980-х гг. все говорили о «совершенствовании хозяйственного механизма». По сути, все это — реформа институтов. И от частого повторения этих слов ситуация не меняется. Главный вопрос — каких институтов и как.

— Например, института безопасности вкладчиков, необходимого для роста инвестиций. Кто поверит в эту безопасность на фоне дела АФК «Система».

— В начале 80-х при Л. И. Брежневе была разработана программа, которая должна была решить продовольственную проблему к 2000 г. И проблема действительно была решена, просто не так, как предполагала КПСС. Так же и с безопасностью вкладчиков: есть внутренний аспект, а есть внешний. Вдруг выяснится, что для части элиты внешние сбережения рискованнее внутренних. Это ведь тоже определенное решение проблемы.

— Но если безопасность здесь не увеличится, деньги как придут, так и уйдут, когда «там» станет безопаснее.

— Безопаснее может стать и здесь.

— А для этого что-то делается? Чтобы суд стал более независимым, политическая власть должна сама себя ограничить.

— Вопрос судебной системы — один из важнейших, но и один из самых сложных. Международный опыт слабо применим, и не всегда очевидные решения оказываются эффективными. Скажем, рецепт независимости судей не работает в условиях высокой коррупции: можно получить не зависимую ни от кого коррупцию.

Нужна эффективная и прозрачная судебная система. Необходимо обеспечить приход людей, для которых судебная позиция была бы не ступенькой в карьере и в обретении благосостояния, а вершиной юридической карьеры. Желательно, чтобы приходило больше людей из адвокатуры, причем заплативших за время адвокатской практики значительные налоги — что говорило бы об их состоятельности и законопослушности. Они должны быть выпускниками престижных отечественных и иностранных университетов. Это должны быть люди не 35 лет, а скорее 50. Судья должен быть умный, состоятельный и образованный. А не бедный, плохо образованный и «независимый».

«КОНКУРЕНТНЫЕ ПРЕИМУЩЕСТВА — ЧЕЛОВЕЧЕСКИЙ КАПИТАЛ, ИНФРАСТРУКТУРА И ГОСУПРАВЛЕНИЕ»

— Вы в свое время писали, что кризис может привести к изменению управления социально-экономическими процессами — в целом про мировую экономику, а не отдельно про Россию. В нашей стране сформировался государственно-монополистический капитализм. После кризиса 2008—2009 гг. вырос и госсектор, и влияние государства на бизнес. Видите ли вы возможность сломить этот тренд?

— Является ли эта тенденция вечной? Нет, не является. Будет ли она доминировать в ближайшие годы? Скорее всего, да. Из истории видно, что приватизация может решать три задачи: фискальную (пополнение казны), экономическую (появление эффективного собственника) и политическую (обеспечение стабильности власти). Приватизация 90-х гг. решала в основном задачи политической стабилизации и выхода из революционной трансформации и по этому критерию была очень успешной.

Сейчас же политической задачи нет. Фискальной тоже — это невозобновляемый источник доходов. И эффективный стратегический собственник в нынешней геополитической ситуации также вряд ли придет. Мы когда-то не хотели допустить приватизацию «красными директорами», так вот, всякая приватизация сейчас будет де-факто приватизацией менеджментом. И это будет дешевая приватизация — активы недооценены. Да, огосударствление неэффективно, но я не уверен, что разгосударствление повысит эффективность в данной ситуации. Я не вижу ни путей, ни механизмов, ни смысла приватизации, как бы идеологически (как либеральный экономист) я не считал частную собственность более предпочтительной. Со временем ситуация должна, конечно, измениться.

— Вы подчеркивали, что концентрироваться на росте ВВП не стоит. У нас есть условный таргет — расти на уровне общемировых темпов. Такой ориентир все-таки нужен?

— Я бы сказал, что российская экономика должна расти темпами выше, чем в Германии, и ниже, чем в Китае. Ориентир нужен, но с одной поправкой: отчитываться о достижении цели надо не на ближайших выборах, а в учебниках по экономической истории лет через десять. Темпы роста в 1987—1988 гг. в СССР возрастали ценой быстрого роста бюджетного дефицита и госдолга, но это оказалось стимулированием тяжелобольного, который не выдержал такого лечения и вскоре умер. Из застойной экономики мы получили разбалансированную и падающую.

ВВП — это совокупность продаж товаров и услуг за год, если цена снижается быстрее, чем растет качество, то благосостояние растет, а ВВП может и тормозиться. Наиболее яркий пример — iPhone. Он заменяет множество устройств, которые в совокупности стоили бы гораздо больше iPhone.

Поэтому сейчас показателями позитивных сдвигов была бы динамика частных инвестиций и благосостояния, диверсификация экспорта, а также низкая инфляция, от которой зависит доступность кредита. А рост экономики должен быть устойчивым в среднесрочной перспективе и сопровождаться структурной модернизацией.

— Вы настаивали, что увеличение инвестиций в человеческий капитал и инфраструктуру даст как раз долгосрочный рост.

— Это часть проблемы, о которой я говорил. Инвестиции в человеческий капитал (в частности, в образование) исключительно важны для долгосрочного роста экономики и благосостояния, но их эффекты проявляются только со временем.

Есть еще один аспект, который важно учитывать. В отличие от индустриальной эпохи сейчас невозможно определить отрасли, в которые государство вкладывало бы ресурсы и получало бы мощный эффект. Вместо передовых отраслей имеет смысл обсуждать передовые технологии — в каждой отрасли есть как передовые предприятия, так и отсталые. А поскольку технологии меняются очень быстро, то практически невозможно устанавливать их в качестве приоритетов государственной политики. Из этого вытекают два вывода.

Первый: приоритетами государства становятся не отрасли и даже не технологии, а обеспечение необходимой для их развития среды. Конкурентные преимущества страны обеспечивают человеческий капитал, инфраструктура и качество госуправления. На это ориентируется бизнес при принятии инвестиционных решений. Сегодня во всех предвыборных программах западных лидеров — от Трампа до Макрона — говорится об ужасной инфраструктуре и недостаточном человеческом капитале. У нас же эта повестка традиционная — что такое человеческий капитал и инфраструктура, как не «дураки и дороги»? Еще в конце 1880 г. министр финансов Александр Абаз, представляя основы бюджетной политики Государственному совету России, предлагал сократить расходы по военному ведомству и на госуправление и наращивать расходы «на училища и школы, на устройство судебной части и на пути сообщения».

Второй вывод: сейчас технологический рывок нельзя обеспечить путем концентрации средств в руках государства. В индустриальную эпоху страны, успешно решавшие задачи догоняющей модернизации (Германия, Япония, СССР), выделялись повышенной по сравнению с самыми развитыми странами долей бюджета в ВВП. В последние же полвека все успешные примеры сокращения разрыва «догоняющей» страной — это случаи, когда бюджетная нагрузка была ниже, чем в развитых странах.

— В принятом бюджете структура расходов в целом консервируется.

— Бюджетный маневр сейчас находится в центре экспертной и политической дискуссии. Необходимо увеличить долю статей, относимых к производительным расходам, обеспечивающим рост экономики и благосостояния. В наше время к ним относят прежде всего человеческий капитал и инфраструктуру. Впрочем, дискуссия о производительных и непроизводительных расходах восходит еще к Адаму Смиту, который к непроизводительному относил труд чиновников, судей, священников, солдат, врачей, музыкантов, домашних слуг (хотя и подчеркивал их высокую важность для общества).

Есть достаточно широкое понимание необходимости маневра. Но остается, например, вопрос основного источника: изменение бюджетного правила (увеличение цены отсечения нефти, при которой рассчитывается бюджет), номинальное перераспределение средств или перераспределение по мере роста доходов бюджета. На мой взгляд, решение, как осуществлять маневр, еще не выработано. Сложно забирать деньги из одних отраслей и передавать другим. Политически приемлемый маневр должен, как правило, сопровождаться перераспределением дополнительных доходов от экономического роста, а не сокращением номинальных расходов.

— А обсуждается ли повышение налогов для проведения маневра?

— Эксперты должны обсуждать все варианты. По моему мнению, совокупная налоговая нагрузка не должна увеличиваться. Стабильность налоговой системы лучше, чем ее частые изменения. А если и менять, то повышая косвенные налоги и снижая прямые.

Впрочем, мне ближе позиция поиска внутренних резервов, есть много возможностей оптимизации расходов и повышения эффективности. Дать денег — самое простое. Но это не сработает без изменения структуры отраслей. Сейчас мы обсуждаем попадание наших университетов в рейтинги, и это становится самоцелью, как выполнение плана в СССР. А ведь успешные университеты — это те, куда приезжают иностранные студенты и где учатся взрослые люди, а не только выпускники школ, которые стопроцентно нацелены на высшее образование. Если взрослые люди готовы приходить в университет и платить за обучение — это показатель его качества безотносительно места в Шанхайском рейтинге или рейтинге The Times.

Иногда достаточно просто не мешать. Например, коммерческому образованию. Мы привыкли по опыту 1990-х гг., что частные деньги в образовании лишь компенсируют нехватку государственных. Но богатое общество имеет больше возможностей для частных инвестиций в человеческий капитал. Чем оно богаче, тем относительно меньше люди тратят на свое материальное содержание и больше на развитие. В этом смысле увеличение доли частных денег в образовании очень хороший показатель. Скажем, в РАНХиГС подавляющее большинство обучающихся — взрослые, приходящие сюда в середине профессиональной карьеры за новыми знаниями и квалификациями. И это реальный показатель качества учебного заведения.

Лет 15 назад отношение к платному образованию было такое: «Я вам заплатил — вы должны меня учить и ничего не требовать». Сейчас совершенно иначе: «Я инвестирую в обучение деньги и время, почему мне легко учиться? Почему от меня мало требуют?» Поэтому государство должно не только помогать университетам деньгами — хотя я как ректор полностью «за», — но и понимать, кому и зачем оно помогает. Я все это к тому, что финансово-экономическая модель образования не сводится к бюджетному маневру или повышению зарплат.

— Российское образование и здравоохранение достаточно конкурентоспособны, чтобы их можно было экспортировать?

— Учреждения образования и здравоохранения разные. Есть более конкурентоспособные, есть менее. Правительство выдвинуло экспорт образования в качестве одного из приоритетных проектов. Наша академия активно включилась в эту работу. В частности, на нашей базе создается центр компетенций по экспорту образования. Поставлена задача резко нарастить количество иностранных студентов и, соответственно, доходов от экспорта. Разумеется, есть объективные ограничения — мы не можем занять, скажем, треть мирового рынка образования, как англоговорящие страны. Но существенно расширить свою долю можем. Есть сильные сферы: математика, частично — инженерия, искусство, музыка, и, как ни покажется кому-то странным, высоким спросом у иностранцев пользуются социально-управленческие компетенции. Рынок — прежде всего постсоветское пространство, но не только.

Хорошее образование и здравоохранение требуют не только бюджетных вливаний, но и эффективного спроса. Если люди со средствами учатся и лечатся за границей, а сюда приезжают, напротив, те, у кого спрос на качество заниженный, то это тормозит развитие человеческого капитала. Это путь к деградации.

«ЧАСТЬ ФУНКЦИЙ ГОСУДАРСТВА БУДЕТ ОТМИРАТЬ»

— Какие еще риски для экономики сейчас вы видите?

— Популизм во всех формах, прежде всего — экономический. К счастью, российское руководство не проявляет склонности к экономическому популизму.

Далее, риск политики ускорения номинального роста экономики ценой структурной деградации и макроэкономического разбалансирования. Налицо опасная ловушка: практически все, что позволяет продемонстрировать высокие темпы роста в ближайшие 2—3 года, вредно для долгосрочного роста, а что хорошо для роста долгосрочного, не дает результатов, которые можно продемонстрировать избирателю немедленно.

Риски бегства креативного класса. Если 40 лет назад человек, желая жить в развитой стране, должен был работать над тем, чтобы ее модернизировать, то теперь ситуация изменилась. Для многих транзакционные издержки отъезда гораздо ниже, чем созидательная деятельность дома. Я имею в виду даже не физический отъезд. Если люди ведут бизнес здесь, а услуги образования и медицины получают за рубежом, то это тормозит формирование эффективных институтов человеческого капитала.

Ну и традиционный риск — отсутствие интереса к частному бизнесу, стремление одних детей, как правило из богатых семей, работать в госкорпорациях, других, обычно из бедных, — в силовых структурах. Это очень неустойчивая конструкция с точки зрения и социальной стабильности, и долгосрочного роста.

— А риски демографической ямы?

— Проблема сокращения численности трудоспособного населения очень серьезная. Это аргумент в пользу повышения пенсионного возраста: повышение на пять лет добавляет 9 млн трудоспособного населения. Есть и структурный аспект: как говорит [директор Института социального анализа и прогнозирования РАНХиГС] Татьяна Малева, на пенсию уходит последнее работающее поколение. Поэтому пенсионный возраст имеет смысл поднять еще и для того, чтобы удержать его в производстве. Кстати, это одна из причин «странности» российского рынка труда, которую некоторые исследователи описывают как неадекватность, а мне она кажется вполне оправданной — предприятия в кризис в ответ на снижение спроса сокращают не численность работников, а рабочий день или зарплаты. Потому что, уволив работников, многих из них потом, когда кризис закончится, уже не вернуть и не заменить. Это же не финансовый аналитик и не брокер, которого сегодня уволил, а завтра нанял.

Современный мир пока не знал экономического роста без роста численности населения. Как компенсировать недостаток помимо повышения пенсионного возраста? Наиболее распространенные предложения последних 20 лет — стимулирование внешней миграции. Но приезжают-то к нам в основном не высокообразованные люди, а неквалифицированная рабочая сила. Это еще один серьезный долгосрочный вызов. Поэтому внешняя миграция, по моему мнению, не дает в обозримом будущем решения демографической проблемы. Но мы недооцениваем возможности внутренней миграции. Необходимо стимулировать концентрацию населения в точках роста.

— В условиях сокращения трудоспособного населения что делать с пенсионной системой?

— Повышением пенсионного возраста всех проблем точно не решить. Его повышение, если сэкономленные деньги не забирать на другие статьи бюджета, позволило бы увеличить пенсию старшим пенсионным возрастам, сделать ее более адресной. Но это все равно не решит проблемы достойной пенсии. Нынешние пенсионные системы в развитых странах (включая СССР) формировались в других демографических условиях, когда ожидаемая продолжительность жизни составляла 45—50 лет, т. е. была существенно ниже пенсионного возраста. Поэтому для сохранения нынешней системы в неизменном виде и недопущения сильного снижения уровня жизни при выходе на пенсию надо обсуждать пенсионный возраст не в 60—65, а примерно в 80 лет. Понятно, что это политически неприемлемо. Нужно искать другие механизмы.

Государственная пенсия — это часть бюджетной системы, а значит, должна быть такой, какую государство и общество могут себе позволить. Какой она будет в ближайшие 3—5 лет — вопрос более политический, чем экономический. Надо понять, какую долю ВВП страна готова расходовать на пенсии и как эти расходы соотносятся с другими статьями — от обороны до здравоохранения. Готовы ли граждане платить дополнительные взносы в Пенсионный фонд? Поскольку никто, похоже, к этому не готов, то необходимо обсудить другие пенсионные модели.

И мы постепенно к этому движемся: увеличивается когорта людей, которые не планируют в пожилом возрасте жить на государственную пенсию. В богатом обществе люди сами заботятся о своей пенсии, комбинируя ее из четырех элементов: государственной пенсии, частных пенсионных накоплений, вложений в недвижимость (в бумаги) и в семью. По опыту последних 50 лет мы знаем, что любой из этих элементов может не реализоваться: государство может оказаться банкротом, частные фонды могут разориться в кризис, ценные бумаги — обесцениться, как и недвижимость, семья может подвести. Но все-таки комбинация из четырех элементов дает больше устойчивости. А государство может и должно предложить пенсию как заявительное привязанное к возрасту пособие по бедности или инвалидности. Может быть, сохранится номинальная универсальная пенсия.

— В 2009 г. вы писали, что кризис носит структурный характер и предполагает серьезное обновление структуры мировой экономики и технологической базы. Прошли годы. Как мировая экономика обновилась?

— Очевидно, что тормозится глобализация и появляются новые отрасли производства. Усиливается роль внутреннего спроса — в Китае, возможно в Германии. В России внутренний рынок достаточно узок, но, похоже, у нас тоже усиливается роль внутреннего спроса. Как раз накануне думал, что нужно найти эту свою старую статью и проанализировать отмеченные тогда тенденции.

— А как технологическая революция может изменить роль государства? Например, индустриальная революция привела к исчезновению сословного общества.

— Похоже, что мы находимся накануне реализации нескольких прогнозов мыслителей прошлого, причем как левых, так и правых. Часть функций государства, как и прогнозировали левые, будет отмирать — посреднических и экономических. Платформенные решения радикально изменяют некоторые функции государства. А тема «государство как платформа» становится одной из ключевых.

Изменения на рынке труда, появление искусственного интеллекта могут существенно изменить соотношение свободного и рабочего времени. У раннего Маркса был тезис, что богатство общества будет определяться свободным, а не рабочим временем. Мы к этому идем, и чем меньше времени требует работа, необходимая для удовлетворения базовых материальных потребностей, тем больше остается времени для своего развития.

Структурные кризисы прошлого вели к глубоким изменениям в системе глобальных валют. Новый структурный кризис должен был повлечь за собой создание новых валютных конфигураций. Десять лет назад на эту тему высказывались разные соображения — о перспективах роли юаня или о росте значения региональных резервных валют. Но сейчас на повестку выходят криптовалюты. Пока трудно сказать, какую роль они будут играть в ближайшее время. Но стратегически, по-видимому, роль эта будет значительной. Речь не конкретно о биткойне — будущие криптовалюты будут отличаться от нынешних, как современные самолеты — от машины братьев Райт. Но в любом случае мы находимся в начале реализации прогноза уже праволиберальных экономистов о том, что более эффективными будут частные валюты. Как с банками — банковские услуги будут, а банки могут исчезнуть. Может возникнуть и ситуация «центробанки без валют». Что такое центральные банки в условиях частных денег? Это один из вопросов, который будет актуальным в обозримом будущем.

Наконец, остается открытым, пожалуй, самый фундаментальный вопрос экономической теории и экономической истории: почему начался современный экономический рост (в середине XVIII в.) и навсегда ли он? Вопрос, имеющий огромное значение — и теоретическое, и практическое. Придет ли мир в состояние, когда благосостояние будет расти, а экономика — нет? Но это тема совсем другого разговора.

Филипп Стеркин,  Татьяна Ломская

«Ведомости», 14.01.2018