Ирина Дубинина: «Для меня credo в словах Моцарта: «Какие бы страсти, страдания ни выражала музыка, она всегда должна оставаться музыкой. Должна оставаться приятной для человеческого слуха» Ирина Дубинина: «Для меня кредо в словах Моцарта: «Какие бы страсти, страдания ни выражала музыка, она всегда должна оставаться музыкой. Должна оставаться приятной для человеческого слуха» Фото: Ольга Шелепова, предоставлено Казанской государственной консерваторией

«МАЛЕНЬКИХ Я НИКОГДА НЕ БРАЛА»

— Ирина Сергеевна, для начала могли бы рассказать о коллективе, в котором работаете более 60 лет?

— У нас замечательная кафедра, случайные люди как-то быстро отошли. Некоторые приходили — Коля Ломов, еще были Диденко, Борис Печерский, год-два поработают и уходят. На кафедре этой я действительно очень много лет. Уже все сроки прошли. До 1987 года я заведовала кафедрой. Я столько просила Жиганова и потом Рубина Кабировича (Абдуллин — ректор Казанской консерваторииприм. ред.) меня освободить. Сейчас завкафедрой — Эльфия Вафовна Бурнашева, она училась у Монасзона. Знаете, у нас на кафедре полное какое-то совпадение: никаких разногласий, происшествий, скандалов нет.

— Сколько у вас было учеников?

— А вот, смотрите (показывает на стенд, увешанный порядка сотни фотографий). Где-то 120. Больше трех в один выпуск мы старались не брать. Бывало иногда, конечно, и больше. Одно время были очень большие нагрузки. Но бывали времена, когда учеников, наоборот, не хватало.

— В лучшие годы какой численности у вас были классы?

— Бывало и по 12 человек. Консерваторских — 8 - 9 и еще 3 человека в спецшколе-десятилетке. Бывало, домой возвращалась к полуночи. В основном у меня ученики-то взрослые. В десятилетке я имела лишь нескольких из «малышни». Юра Егоров (лауреат III премии Конкурса имени Чайковского 1974 года прим. ред.) был у меня с пятого класса, Гузель Абдуллина — с четвертого класса. А вот самых маленьких я никогда не брала. Не умею с ними заниматься. Я ведь и в Московской консерватории сразу занималась со студентами.

— Разве у вас не было так называемой педпрактики (сектор педагогической практики, на котором в процессе обучения в консерватории все студенты занимаются с детьми — прим. ред.)?

— Был там у нас, конечно, сектор педпрактики. Его деканом был Александр Александрович Николаев. Мне тогда попалась какая-то бездарная девчонка, я не знала, что с ней делать. Пришла к декану и говорю: «Александр Александрович, я не могу с ней заниматься! Говорю ей — не та нота, а эта! А она опять свое!» Он и говорит: «Ладно. Давай зачетку».

— А как же вышло, что вы со студентами занимались?

— Я сама еще студенткой была четвертого курса, и мой педагог Яков Израилевич Зак, уезжая на гастроли, на меня оставлял класс. Тогда, конечно, не столько ездили за границу, как сейчас. Но все равно ездили: за рубеж и очень много по Советскому Союзу. И он на меня оставлял.

— И сверстники вас слушали?

— Слушали. А что?! Еще я много аккомпанировала — тому же Якову Израилевичу, когда он какой-то концерт готовил. Я вот даже в своей книжке упоминаю: как-то пришел Кирилл Кондрашин (знаменитый советский дирижерприм. ред.), и мы с Заком играли ему «Рапсодию на тему Паганини» Рахманинова.

— И что Кондрашин?..

— Ничего Кондрашин! Концерт у них должен был быть. Вот он и хотел послушать перед концертом, разобраться, как вообще... интерпретация. А я? Ну как обычно. Аккомпанировала.

Яков Зак на третьем международном конкурсе пианистов имени Шопена в Варшаве, 1937Фото: ru.wikipedia.org

«К ЯКОВУ ЗАКУ Я ПОПАЛА СЛУЧАЙНО»

— Поступая в Московскую консерваторию, вы намеренно шли в класс Якова Израилевича Зака, победителя шопеновского конкурса в Варшаве 1937-го?

— Знаете, я попала к нему случайно. Когда я собиралась поступать, мой воронежский преподаватель Бодровский хотел показать меня Игумнову. Потому что один ученик Бодровского, такой Шура Франк, много лет потом работал в Куйбышеве, был с кафедры Игумнова. Тогда у Игумнова была кафедра. А всего четыре кафедры было: Игумнова, Нейгауза, Гольденвейзера и Фейнберга. На каждой кафедре работало четыре-пять человек. И вот последней зимой перед поступлением Бодровский повез меня из Воронежа в Москву. Приезжаем, а Игумнов болен.

И Шура Франк говорит: «Ну раз нет Игумнова, давайте ее покажем Берлину!» Он сам тогда занимался у Бориса Моисеевича Берлина. Борис Моисеевич сказал, что он меня возьмет. Но когда я приехала летом на поступление, оказалось, что он не может меня взять, потому что у него нет места. Кто-то там вернулся, место оказалось занято, и он стал меня агитировать: «Ну... ты такая молодая, зачем тебе сейчас в консерваторию? Идем на четвертый курс училища!» Я сказала: «Нет. Спасибо». Я сама себе удивилась. Сказала: «Спасибо. Но я буду поступать в консерваторию. Вот если я не поступлю, тогда я пойду в училище». Но я поступила.

— И попали к Заку?

— Не совсем так. Меня направили к Белову Вадиму Сергееевичу, Стасик Нейгауз у него учился. Но я у него не успела позаниматься: он попал в больницу. И тогда меня перераспределили к Заку.

— Он же тогда совсем молодой человек был, лет 30 ему было?

— Я думаю, меньше: он 1913 года рождения. А я поступала, когда началась война.

— Как это было?

Я жила и училась в Воронеже в обыкновенной музыкальной школе и в воронежском музыкальном училище. Педагогом моим был некий Бодровский. Вам это имя ничего не говорит? Он когда-то учился в Московской консерватории. Он был очень близок с теоретиками, он там окончил второй факультет. А потом он приехал в Воронеж. По окончании училища я поступила в Московскую консерваторию. И началась война, а в июне у нас были еще экзамены. Как сейчас помню, я сидела в библиотеке и что-то мы учили там к последнему экзамену. Вдруг... война. После экзаменов я уехала в Воронеж к родителям. А тем временем уже эвакуация Московской консерватории началась.

Кафедра специального фортепиано. 30-летие Казанской консерватории. Декабрь, 1975 г. Ирина Дубинина третья слева в первом ряду Кафедра специального фортепиано. 30-летие Казанской консерватории. Декабрь, 1975 год. Ирина Дубинина третья слева в первом ряду Фото предоставлено Казанской государственной консерваторией

«200 КИЛОМЕТРОВ МЫ ШЛИ ПЕШКОМ ПОД БОМБЕЖКАМИ»

— Московскую консерваторию в Саратов эвакуировали. Стало быть, вы какое-то время в Саратове учились?

Я прожила зиму в Воронеже. Там уже сильно стали бомбить. Мы бежали из Воронежа буквально в чем были. 200 километров мы шли пешком под бомбежками. Отец был на фронте. Так что из Воронежа мы уходили с мамой и младшим братом. Шли мы между бомбежками, ночевали иногда под стогом сена, иногда в какой-нибудь деревне. Но это была единственная возможность уйти. Оказывается, с другой стороны города — с западной — уже входили немецкие войска. Воронеж делится рекой пополам: одной стороны старый город, еще петровских времен, а на левом берегу были очень важные заводы. Два авиационных, один назывался «Восемнадцатый», а был еще завод синтетического каучука. Немцы сначала бомбили левый берег, а потом и правый, вот мы и спасались, в чем были.

— До какого города вы дошли?

— До Борисоглебска, это на востоке Воронежской области небольшой город. Там уже формировались какие-то эшелоны, людей эвакуировали. В Борисоглебске нас спросили: «Куда вам давать направление?» И так как я была уже принята в консерваторию, а консерватория была эвакуирована в Саратов, для нас единственной возможностью был Саратов.

— Я читала, что во время саратовской эвакуации даже профессора жили в крайне стесненных, если не сказать ужасных, условиях. И не все из них потом вернулись в Москву.

— Как вам сказать? Конечно условия не могли быть хорошими. Эвакуированные жили действительно очень плохо. Из профессоров там были, между прочим, Григорий Михайлович Коган, Лукомский был, Литинский Генрих Ильич был. Случилось так, что когда консерватории уже можно было вернуться в Москву — война-то еще не кончилась, и ряд профессоров вынужден был остаться в Саратове. Их не взяли.

— Точнее, им не разрешили: была программа «фильтрации» жителей Москвы по пятому пункту.

— Таким оказался Григорий Михайлович Коган, а его ведь в Москве очень хорошо знали и любили. Так вот когда это произошло, Григория Михайловича быстренько пригласили сюда, в Казань. Какое-то время он даже здесь жил, снимал какую-то жилплощадь, а потом просто приезжал сюда со своими лекциями. Кроме того, он имел специальный класс. Например, у него здесь училась Соня Губайдулина.

— И как проходило ваше обучение в Саратове?

— Нормально.

— А общение с Яковом Израилевичем Заком как складывалось?

— У меня? Очень хорошо. Он очень много знал, с ним было интересно, и я ему очень благодарна.

— Все шло как положено при нормальных условиях?

— Да. Все было как положено: зачеты, экзамены, лекции... Но в Саратове мы замерзали страшно, Морозы стояли 42 градуса. Жили мы... ну знаете... какая-то проходная совершенно комнатка, вернее сказать, прихожая. На одной кровати мама с братом, на сундучке каком-то я. Даже при моем росте ноги вытянуть некуда. Над головой иней: все не топлено. В консерватории в классах буквально примерзают пальцы к клавиатуре, но мы занимались, мы хотели. Мы очень хотели. Мы были уверены, что вернемся в Москву, и мы вернулись.

— Когда вы вернулись в Москву, ваша семья была с вами?

— У папы было два ранения. В Воронеж мои родители далеко не сразу вернулись. Как вам сказать?.. Сложно было. Воронеж был весь разбит бомбежками, обстрелами. Они там тоже очень трудно жили. Я с консерваторией уехала в Москву. А мама и к тому времени папа — отвоевался уже, так сказать — какое-то время пожили у маминой двоюродной сестры в Тамбове, а потом восстановились в Воронеже.

Ирина Дубинина с коллегами Ирина Дубинина с коллегами Фото предоставлено Казанской государственной консерваторией

«МЕЖДУ ПИАНИСТАМИ ОБЩЕНИЕ БЫЛО, КОНЕЧНО, ОЧЕНЬ ТЕСНЫМ»

— Скажите, а в те годы вы общались только внутри фортепианного класса или круг вашего студенческого общения был шире?

— С людьми с других факультетов мы не очень сближались. А между пианистами общение, конечно, было тесным. Во-первых, мы свободно ходили в любой класс. И сидели, слушали, впитывали кому что было интересно. Я могла спокойно прийти и к Нейгаузу в класс, например.

— Ваш педагог, как я понимаю, был человек очень интеллектуально подкованный, очень начитанный, знал многое и о многом в искусстве, но он был сдержанный внешне. А вот Генрих Густавович Нейгауз был открытый и очень артистический человек. Могли бы вы описать ваши впечатления о нем?

— Наверное, именно так, как вы описали, я Нейгауза и воспринимала. Нейгауз мне очень нравился. Я, кстати, ему иногда играла. Иногда Яков Израилевич просил, чтобы Нейгауз послушал меня. Это случилось, помню, когда я учила «32 вариации на тему вальса Диабелли» Бетховена, которые тогда еще никто не играл, потому что это очень трудно, очень длинно. Яков Израилевич просил Генриха Густавовича послушать меня.

— И что Генрих Густавович говорил?

— Ну, вы знаете, он подробно не говорил.

— А домой вы ходили к педагогам заниматься?

— Ходила.

— К кому?

— К Якову Израилевичу ходила. К Льву Николаевичу Оборину ходила, у него я училась в аспирантуре.

— Где жил Яков Израилевич?

— Он жил в консерваторском доме в переулке около консерватории.

— Оборин там же жил?

— Нет, Оборин жил на улице Станиславского.

— Я так понимаю, Оборин и Зак — это ветвь победителей шопеновского конкурса в Варшаве.

— Да. Когда Яков Израилевич Зак выступал на конкурсе Шопена в Варшаве, в том же 1937 году там играла и Роза Тамаркина. А Лев Николаевич Оборин победил на шопеновском раньше, в 1927 году.

— Вот мы и подошли к шопеновской — вашей — теме.

— Просто мне очень близок этот композитор. Я чуть ли не всю его музыку переиграла. Софроницкий и Стасик Нейгауз, конечно, наиболее близкие мне шопеновские пианисты. Очень люблю Софроницкого, очень люблю. Вообще эта школа пианизма мне очень близка.

— Как бы вы сформулировали эту школу?

— Ну, по-моему, она все-таки явно романтического склада. У Софроницкого меня восхищает не только Шопен, но и Скрябин. А вот недавно я слушала запись его «Фантазии» Шумана.

Эмиль Гилельс Эмиль Гилельс Фото: gilels.music.mos.ru по лицензии Creative Commons Attribution 3.0

«ГИЛЕЛЬС БЫЛ НЕОТКРЫТЫМ ЧЕЛОВЕКОМ»

— Ирина Сергеевна, а как вы оказались в Казани?

— Как я оказалась в Казани? Дело в том, что я могла остаться в Москве...

— В каком качестве?

— В качестве ассистента Зака и Гилельса (Эмиль Гилельс — советский пианист и педагогприм. ред.), по половинке у того и у другого.

— Как случилось, что и Яков Зак, и Эмиль Гилельс предложили вам ассистентуру?

— Они дружили давно, еще с Одессы и договорились, что по половинке — на полставки у Гилельса, на полставки у Зака — я буду их ассистентом.

— Потрясающе! Это же означает, что и со стороны Гилельса к вам было огромное доверие!

— Да, мы были в очень хороших отношениях.

— Какой он был?

— Гилельс, конечно, очевидно... очень изменился с годами. Если в молодости он очень любил быстрые темпы, увлеченно играл транскрипцию «Свадьбы Фигаро», то в более позднее время он пришел к очень медленным темпам, непривычно даже медленным. Но он всегда великолепно звучал.

— А человек он был какой?

— Человеком он был неоткрытым. Было время, когда его сравнивали с Рихтером. Сравнивать Гилельса и Рихтера не надо, потому что они абсолютно разные.

— Чем разные?

— Знаете чем?.. Его упрекали, что у него интеллект отстает. Это неправда. Но он действительно очень сдержанный... Иногда я у Якова Израилевича сижу дома, занимаюсь. Вот Гилельс пришел, посидел с нами, ушел. Я хорошо знала его жену — не Розу Тамаркину, это его первая жена...

Розочка была замечательная пианистка: на том шопеновском конкурсе, где Зак взял первую премию, Розочка взяла вторую. Ей было тогда всего 16 лет. Ну а хорошо знала я его вторую жену — Лялю, осетинку. У нас в консерватории была осетинская студия, и учились у нас несколько осетинок, в основном вокалистки. А одна — композитор, Ляля Хуцистова, очень красивая. Жила она тоже в общежитиии, в соседней комнате, мы общались постоянно. И вот однажды, как она рассказывала, раздался звонок. Какой-то мужчина хотел с ней встретиться. Назначил ей свидание около МХАТа, а мы жили на Дмитровке. Ляля пошла, а за нею следом подружка, — неизвестно же, кто звонил. К ней подошел Гилельс, сказал: «Это звонил я». Он, значит, на нее смотрел долго. И женился. Композицию она бросила.

— Кто еще из музыкантов был в поле вашего зрения. Тогда же в консерватории учился Ростропович?

— Ростропович? В нашу комнату он постоянно приходил, потому что в ней жила красавица Циля. Тоже осетинка, но другая. Он жил с родителями, но постоянно торчал в общежитии. Кто еще? Валя Берлинский, Ростик Дубинский. Это все — моя молодость.

— А в рюмочной напротив консерватории, где Берлинский, Дубинский и еще два участника создаваемого в 1945-м Квартета Бородина кровью подписывали свой договор, вы бывали?

— Нет, не бывала. Но всех их я прекрасно помню.

Мстислав Ростропович, Дмитрий Шостакович и Святослав Рихтер  Мстислав Ростропович, Дмитрий Шостакович и Святослав Рихтер Фото: РИА Новости архив / Михаил Озерский / CC-BY-SA 3.0, commons.wikimedia.org

«Я ИГРАЛА ШОСТАКОВИЧУ ЕГО СОНАТУ»

— Из композиторов кого-нибудь помните?

— С Шостаковичем я встречалась по делу пару раз, потому что я играла его Вторую сонату. И Зак попросил Шостаковича, который еще работал в консерватории, послушать. Договорились встретиться днем в малом зале, и я ему играла его сонату.

— Волновались?

— Конечно.

— А Шостакович дистанцированно держался?

— Очень. Может быть, он просто в консерватории так держался. Единственное, что он сказал мне по поводу своей сонаты: «А можно вторую часть еще немножко медленнее?» Я, конечно, послушалась. На концертах я ее неоднократно играла. Замечательная музыка!

Потом однажды я играла все прелюдии Альберта Семеновича Лемана, тогда он преподавал в Казани. И вот он тоже попросил Шостаковича, у которого учился в Петербурге, послушать. И мы с Леманом уже из Казани поехали в Москву. Шостакович тогда жил у Киевского вокзала на Кутузовском проспекте. И я там сыграла ему Прелюдии Лемана. Потом они разговаривали. Я, как мышка, конечно, сидела. Прелюдии Лемана я потом играла в союзе композиторов, и Шостакович пришел. Вспомнил, так сказать.

— До того, как спросить у вас про Казань, хотела бы какие-то подробности узнать о вашей московской аспирантуре.

— Ну, окончив курс у Якова Зака, я пошла в аспирантуру к Льву Николаевичу Оборину. Тогда было такое нелепое правило, что для преподавания в аспирантуре нужно иметь не менее пяти лет профессорского стажа. А Зак был еще молод, он был доцентом, и у него профессорского стажа не было. Ему не разрешили меня оставить. То есть я от него не уходила, но по правилу, на которое я только что сослалась, он взять меня не мог и попросил Льва Николаевича взять меня. Да. Я не виновата, но одна... некоторая неловкость произошла: дело в том, что Генрих Густавович Нейгауз думал, что в аспирантуру-то я пойду к нему.

— А что же вы?..

— Я должна была сделать так, как попросил Зак. И что? Оборин же был великолепным педагогом. У меня с Обориным все очень хорошо сложилось. Тем более что, когда я попала к Заку, я, собственно, была провинциальной девочкой из Воронежа: смотрела в рот и делала все, что мне говорят, а в аспирантуре уже были просто очень приятные какие-то такие занятия, встречи.

«КАКОЙ МАЛЬЧИК! КАКОЙ МАЛЬЧИК!»

— Ирина Сергеевна, как все же случилось, что вы переехали в Казань?

— А случилось так, потому что надо подумать и о своей семье, которая в бедственном положении в Воронеже. Папа уже инвалид, мама не работает, брат оканчивает школу, и если он не поступит в вуз, то его заберут в армию.

— И вы, такая Сильфида, взяли на себя ответственность за семью?

— Вы поймите, если я согласилась бы остаться у Зака и Гилельса... Я понимаю, что это для меня большая честь и мне было бы очень приятно остаться, кроме того, я несколько лет работала, неофициально, ассистентом Зака. Но в Москве у меня квартиры нет! Прописки московской нет!

— В Казани вас сразу прописали?

— Это не сразу случилось. Я жила поначалу, знаете где? Вот здесь, в этом здании (беседа проходила в здании консерватории на ул. Пушкинаприм. ред.), рядом с залом была маленькая каморочка, и мне туда поставили кровать. Какое-то время я тут и жила, а потом уже получила квартиру. Тогда моя семья ко мне и переехала — мама и папа, а брат окончил университет в Воронеже, он был геологом, потом он уехал в Оренбург. Год назад умер.

— Судя по вашему рассказу, вы могли бы и концертировать. Стать педагогом — это ваш собственный выбор?

— Тогда такого количества конкурсов еще не было, как теперь. Все условия были не такие, как сейчас. Мы Жиганову очень должны, он понимал необходимость консерватории, необходимость создания здесь специальной музыкальной школы. Это все очень важно.

— Особенно если учесть ваши результаты. Воспитать будущего лауреата конкурса имени Чайковского, замечательного пианиста Юрия Егорова, не каждый бы смог. Мне кажется, он до сих пор недооценен.

Когда Юра поступил в казанскую спецшколу, уже было видно, что это очень талантливый ребенок. Его родители ко мне попросились, но я маленьких не брала. Сказала: «С детьми я не умею заниматься». Его отдали молодой какой-то преподавательнице, но Жиганов ее уволил. Они опять ко мне попросились — у Юры это был третий класс. Я снова отказала. И Юру взял Владимир Григорьевич Апресов. У них не сложилось тоже, потому что Владимир Григорьевич был проректором, ему было некогда особенно... Но я же не могла у коллеги взять ученика!

Короче говоря, они почти решили Юру увезти во Львов — там у них были родственники, там есть консерватория. Но вдруг выяснилось, что Апресов уезжает работать во Владивосток. И тогда я взяла Юру-пятиклассника. У меня никаких проблем с ним не было. Никаких! Чтобы он где-то сопротивлялся, что-то такое... Полное совпадение индивидуальностей.

— Как он оказался в Москве?

Юру я сама отвезла в Москву. Случилось это уже после конкурса в Париже, который наделал много шума тогда (речь идет о международном конкурсе пианистов имени Маргерит Лонг и Жака Тибо 1972 годаприм. ред.).

— Что за шум был?

— Дело в том, что я сделала с Юрой парижскую программу, но я совершенно не думала, что он пройдет. Мы поехали в Москву на отборочный тур просто поиграть. Отбор проходил в малом зале Московской консерватории. И вот я смотрю, на балконе комиссия сидит, уже шуршат бумажками — прослушивания подходят к концу. Но когда Юра стал играть, во-первых, все замолчали. Потом стали оттуда высовываться. А когда он кончил, а он играл последним, и мы вышли из малого зала, тут на меня все обрушились: «Какой мальчик! Какой мальчик!» И его взяли. Он мальчишка такой был... А они поснимали тех, кто старше.

— Его парижскую программу не вспомните?

— Это был серьезный конкурс, три тура. Полифония была. Вторая соната Бетховена была. «Кампанелла» Листа была, он играл ее совершенно фантастически. «Карнавал» Шумана — это тоже его. А в третьем туре он играл Второй концерт Сен-Санса. Совершенно фантастически!

— Вы с ним ездили в Париж?

— Нет. Тогда еще за границу никого не пускали.

— Рассказывайте теперь о конкурсе имени Чайковского 1974 года.

— Вы знаете, вообще-то я ездила на все конкурсы имени Чайковского, на какие могла.

— На первом конкурсе 1958 года были?

— Была. Весь слушала.

— И на чьей стороне из его лауреатов ваши симпатии? Клиберн? Власенко?

— Конечно, Клиберн.

«БУДЕМ ВМЕСТЕ УЧИТЬ»

— Как ваш казанский ученик Юрий Егоров попал на конкурс имени Чайковского?

— После Парижа он еще доучивался в школе, а потом я его повезла в Москву. В Москве его приняли в консерваторию без экзамена: остальные предметы какие-то сдавал, а специальность нет — парижский лауреат. Вот. Хорошо это или плохо, я даже не знаю — я отдала его Заку. Хотя многие говорили, что этого не надо делать. Но, во-первых, мне было неудобно, что я в свое время отказалась у Якова Израилевича работать — он не очень понял. Обиделся немножко.

Когда он услышал Юру, сказал: «Будем вместе его учить». Два года я ездила туда-сюда, туда-сюда. К конкурсу имени Чайковского 1974 года были прослушивания, отборы. Часть репертуара делал Яков Израилевич, а часть — я. Вот так и учили. Концерт Чайковского к конкурсу, например, с ним делал как раз Яков Израилевич. Я этим не занималась.

Но с Яковом Израилевичем у них как-то не очень сложилось. И я как бы между ними оказалась. Вдруг Юра после третьего курса — уже после конкурса имени Чайковского, после Брюсселя (конкурс Королевы Елизаветы, один из самых престижных в мире прим. ред.) — взял академический отпуск на год и приехал сюда заниматься со мной. Здесь я с ним делала Концерт ре-минор Моцарта, «Крейслериану» Шумана, Сонату Шостаковича — ряд таких крупных вещей. Потом Яков Израилевич вдруг разволновался, звонит мне: «Я не слышал у него „Крейслериану“, а у него через несколько дней в большом зале в Москве концерт...» Я говорю: «Хорошо, послезавтра он приедет». Вот так.

— О конкурсе имени Чайковского 1974 года вспоминается, что он же был очень сильным как раз у пианистов! Там были и Андраш Шифф, и Андрей Гаврилов, и Мюнг Вун Чунг.

— Я была там все три тура и, вы знаете, очень волновалась... Как сказать! Ну ладно! Я думаю, все могло немного по-другому быть. Первый тур Юра играл потрясающе, шел первым без всяких разговоров. Понимаете, нельзя говорить под руку, что называется. Он потрясающе играл первый тур. А на втором туре перед ним играл один ученик, по-моему, Мержанова, играл не очень удачно. Потом Юре уже надо было выходить, и тут объявили перерыв. Я Юру уже настроила и в перерыве не пошла к нему в артистическую, считала, что уже хватит. А Яков Израилевич побежал к нему в артистическую. «Давай-давай, — говорит, — в зале ничего не слышно!» Вдруг слушаю, Юра форсирует с первой ноты, что для него совсем не свойственно...

— Влияет физика на пианиста?

— Влияет иногда на качество звука. Иногда есть такие руки, вот положат на клавиатуру — и звучит само. А другие ищут прикосновения.

— Поиск прикосновения — то, что с каждым учеником необходимо?

— Вы знаете, это вопрос ушей.

— Перед разговором с вами я слушала Баха в исполнении Юрия Егорова. Была удивлена тем, что при использовании педали он придерживается такого точного гульдовского прикосновения. Вы когда учили Юру ориентировались на какие-то моды, вроде манеры Гленна Гульда?

— Нет. Не ориентировала на моды. У Юры прекрасные руки, он очень виртуозный пианист.

— Когда он уехал в Нидерланды, вы с ним поддерживали отношения?

— Да, он все время звонил. Приезжать не приезжал, но все время звонил.

— Как вы узнали, что Юры не стало?

— Мне позвонили его друзья, сказали. Его мама смогла поехать к нему, только когда его не стало. Сейчас она там, а его папа похоронен здесь.

«Для меня работа — это моя жизнь. Если представить себя без работы, тогда вообще незачем жить» «Для меня работа — это моя жизнь. Если представить себя без работы, тогда вообще незачем жить» Фото: Ольга Шелепова, предоставлено Казанской государственной консерваторией

«А У МЕНЯ ТРИ ЛЮБВИ»

— Ирина Сергеевна, у вас есть какие-то педагогические секретики в смысле воспитания хорошего пианиста?

— Секретики есть, конечно. Но я не могу сказать, что у меня есть какие-то определенные рецепты. Да, люблю теплый, опертый звук. Не пустой, а теплый, живой. У кого-то он есть от природы, но я всегда стараюсь, чтобы ученики хорошо звучали. Для меня кредо в словах Моцарта: «Какие бы страсти, страдания ни выражала музыка, она всегда должна оставаться музыкой. Должна оставаться приятной для человеческого слуха». Когда я была молодая, конечно, я многое воспринимала по-другому. Может, более восторженно, более эмоционально. Но я действительно не люблю, когда жесткий, сухой звук, и стараюсь всем ученикам прививать бережное отношение к звуку.

— Какой была среда людей, которые вас окружали?

— Во-первых, я жила в артистическом доме. Этот дом строил Качаловский театр. Там жили артисты, и только две квартиры были отданы консерватории. Апресов жил на третьем этаже, и я — на первом. После премьер, бывало, мы собирались и отмечали у художника Гельмса. Такое помню. Дружила я очень с Натальей Александровной Фоминой (профессор Казанской консерваторииприм. ред.). Нас связывала, вероятно, схожесть вкуса и отношение к музыке. Мы одинаково понимали, что такое хорошо и что такое плохо.

— Разведка донесла, что вы с Натальей Александровной разговаривали цитатами по-немецки.

— Конечно, это не так. Просто в детстве меня учили немного немецкому языку: мама договорилась с одной немкой, которая недалеко от нас жила. Она приходила, со мною занималась немецким: песенки пели, сценки какие-то делали, стихи учили. Это где-то у меня осело. А когда я пошла в школу, там я стала забывать то, что знала. В памяти остались какие-то стихи: «Лорелея», «Лесной царь».

— Чем-то вы еще увлечены кроме, музыки?

— А у меня три любви. Самая первая, наверное, это любовь к животным. В детстве я любила собак, кошек. Сейчас у меня только одна кошка, раньше были собаки. Вторая — это страсть к путешествиям. Со мной много занимался дед со стороны мамы — он жил с нами и мне много чего рассказывал. Когда-то он работал в управлении железной дороги. Но дело в том, что он мне рассказывал какие-то фантастические истории: что-то из Жюля Верна, а что-то — его фантазии. То на Луну, то в Африку мы с ним «отправлялись». Он рассказывал о каких-то странах, мы брали глобус или карту и искали: куда поедем?

— Поездить-то удалось?

— Когда разрешили ездить, мы с Фоминой объездили многое. Конечно, это было галопом по Европам, но все-таки что-то: Германия, Австрия, Бельгия, Франция, Нидерланды, Италия, Испания, Швейцария, Норвегия, Чехословакия.

— Где больше всего понравилось?

— Наверное, в Италии. Мы были в Риме, Венеции, Флоренции.

— Какая же третья ваша любовь?

— Музыка. Она позднее пришла, зато и задержалась дольше.

— Как вам удается так замечательно выглядеть?

— Я не соблюдаю никаких диет. Я не занимаюсь физкультурой, зарядкой. Нет, я ничего специально этого не делаю. Ну в детстве каталась на коньках. Для меня работа — это моя жизнь. Если представить себя без работы, тогда вообще незачем жить. Для меня сейчас консерватория — это второй дом.

— И вы совсем не устали от музыки?

— Нет.